Большое и крошечное
Блок в письме к С.А.Богомолову с тактично приглушенной иронией посоветовал: "Вы не думайте нарочито о "крошечном", думайте о большом. Тогда, может быть, выйдет подлнное, хотя бы и крошечное".
Заметим, что Блок писал это в то время, когда часть писателей под влиянием поверхностно понятого образа Заратустры уходила в эгоцентрические абстракции, пытаясь выглядеть сверхчеловеками и стесняясь быть просто человеками. Бульварным апофеозом этого суперменизма был роман Арцыбашева "Санин",но гигантоманией побаливали и более одаренные художники: "Я гений - Игорь Северянин". Блок не относил, как мы имеем смелость догадываться, гигантоманию к понятию "большого" в искусстве - гигантомания всегда не что иное, как жирное дитя худосочного комплекса неполноценности. Ахматова впоследствии мудро усмехнулась уголками губ: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда..." Но нарочито "крошечное" есть такое же воплощение неполноценности, как и нарочито "большое" - то есть то уничтожение, которое паче гордости.
Я начал свою литературную жизнь в то время, когда наше искусство было больво гигантоманией. Пышные фильмы с многотысячными банкетами на фоне электростанций, волгодонские или целинные поэтические циклы, построенные по принципу пластилинового монументализма. Я был дитя своего времени и болел его болезнями вместе с ним, - слава богу, что корь гигантомизма перенес в литературном младенчестве, а не в зрелости, хотя и бывали затянувшиеся осложнения. Но мне кажется, что в последние годы наше искусство вообще и поэзия в частности заболели другой, не менее чреватой осложнениями болезнью, а именно "крошечностью", поэтому совет Блока "думать о большом" приобретает сейчас оттенок вопиющей насущности. В искусстве появилась некая боязнь исторического пространства, пространства духовного. К сожалению, некоторые критики, вместо того чтобы быть вдумчивыми лечащими врачами, помогающими избавиться от этой болезни, поддерживают крошечность намерений. Попытка исподволь заменить Пушкина Фетом на знамени русской поззии, конечно, несостоятельна, но в то же время опасна, особенно для морально неустоявшихся умов поэтической молодежи. Во многих печатающихся сейчас стихах молодых разлита какая-то странноватая помещичья благостность, попахивает гераневым мещанским воздушком подозрительного спокойствия совести - этакая псевлогармония, ибо настощая гармония включает в себя бурю, внутри которой и есть величие истинного спокойствия духа, когда "встаешь и говоришь векам, истории и мирозданью". Ощущается подозрительно ранняя душевная устроенность или стремление к этой устроенности при помощи строк, написанных столбиками. А как же насчет "позорного благоразумия"? Позорное благоразумие и есть основа духовной крошечности. Крошечность иногда прикидывается гражданственностью. Наши газеты еще не проявляют должной нетерпимости к так называемым "датским" стихам - наспех настряпанным к определённым датам. За многими из этих дат стоят великие по значению социальные катаклизмы и торжественно-трагедийные события, но это величие, могущее быть источником глубоких философских обобщений, порой сводится в деловитых стихотворных упражнениях к уровню бодрых застольных тостов. Но с какой поры жанр тостов стал называться гражданственностью? Социалистическое содержание таких виршей равно нулю, несмотря на все необходимые в таких случаях политические заклинания. Между халтурным послереволюционным стишком по поводу 1 Мая или 7 Ноября и сусальным рождественским стишком в дореволюционной "Ниве" никакой моральной разницы: их делает близнецами их общая мать - духовная крошечность. Почему великое становится предметом эксплуатации крошечностью? Чем ответственней тема, тем ответственней должно быть и отношение к ней. Но возьмем великие стройки - например, БАМ. Наша молодежь, рабочие, строители, инженеры делают действительно большое дело, иногда в нечеловечески трудных обстоятельствах. Почему же на фоне этих трудностей начала уже лихо пританцовывать песенно-эстрадная, бравурная легковесность - то есть крошечность отношения к великим делам?
Третий вид крошечностн надменно противопоставляет себя и первому ее, элегически-классицистическому виду, и второму - спекулятивно-ангажированному.
Третий вид крошечности - это формализм, не догадывающийся о том, что два предыдущих вида тоже насквозь морально формалистичны и не что иное, как его родственники по равнодушному отношению к людям, ко времени. Если элегический вид ходит в шелковой маниловском халате, из-под которого иногда неподобающе торчат лапти "алярюса", а второй вид - в псевдокомсомольской ковбойке с засученными рукавами, то третий вид - в джинсах с обязательной бахромой метафор. Рваный ритм, якобы отображшощий атомный апокалипсис. Устрашающие неологизмы. Все предметы в мире существуют лишь для того, чтобы сравнить их друг с другой. Коктейль стран, сбитый в шейкере вместе с колотыми кусками айсбергового равнодушия. А равнодушие - уже крошечность. Я это все пишу не для того, чтобы персонифицировать тот или иной вид крошечности, не для того, чтобы любители намеков лихорадочно подставляли то или другое имя. Чтобы облегчить им задачу, скажу так: валите все на меня - повинен и в первом, и во втором, и в третьем. Я люблю нашу великую поэзию и не хочу, чтобы мы были крошечными хотя бы иногда, хотя бы в чем-то. Но добавлю одно.
В западной поэзии было и есть немало значительных поэтов "герметического" направления. В русской поэзии этого не было, нет и не может быть. Русская поэзии с самого начала своего существования взяла на себя функцию совести народа. Функция совести невозможна без боли, без сострадания. К сожалению, рядом с оставляющим желать лучшего прогрессом обезболивания в медицине происходит катастрофически прогрессирующий процесс обезболивания поэзии. Муки совести, боль за других делают человека человеком, поэта поэтом. Тема совести есть тема обязательная для звания русского поэта, и если от нее убегают или в ложноклассические туманы, или в рифмованные лозунги, или в расхристанный модернизм без Христа эа пазухой — это крошечпость, недостойная нашего великого времени, в кoторое мы живем, и великой страны, в которой мы родились. Поэзия не делается по рецептам. Но у нас есть несколько заветов, не восприняв которые не подобает считать себя наследниками русской поэзии. Вот они: "Восстань, пророк, и вождь, и внемли, исполнись волею моей и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей" — Пушкин. "Проснешься ль ты, осмеянный пророк? Иль никогда на голос мщенья из золотых ножон не вырвешь свой клинок, покрытый ржавчиной презренья?" — Лермонтов. "От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан погибаюших за великое дело любви" — Некрасов. "Пускай зовут: забудь, поэт, вернись в красивые уюты. Нет, лучше сгинуть в стуже лютой. Уюта — нет. Покоя — нет" — Блок. "Счастлив тем, что целовал я женщин, мял цветы, валялся на траве, и зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове" — Есенин. "Когда строку диктует чувство, оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство, и дышат почва и судьба" — Пастернак. "И песни, и стих — это бомба и знамя" — Маяковский.
На этом стояла, стоит и будет стоять русская поэзия.
1975