Талант есть чудо неслучайное
Тёплые тениДыхание рядомГражданственность - талант нелёгкий
Воспитание поэзией
Уроки русской классики
Мой самый любимый...
Да тут и человек
За великое дело любви
Великие завещают судьбу
Русская душа
Огромность и беззащитность
Стихи не могут быть бездомными
"Как будто это я лежу..."
Смеляков - классик советской поэзии
У мастера нет возраста
Под куполом и на земле
Зрение сердца
Благородство однолюба
Хлеб сам себя несёт
Обязательность
Одной-единой страсти ради
Непринуждённость, как свойство поэзии
И в Санчо Пансо живёт Дон-Кихот
Скоморох и богатырь
Ближний бой
Потому что не до шуток
Мысль как эмоция
Надежды маленький оркестрик
"Чтобы голос обресть - надо крупно расстаться..."
Любви и печали порыв центробежный
Маленьких искусств не существует
Осязание слухом
Непредвиденность добра
Каждому - своё
Прекрасная тайна товарища
"Живи и помни!" - против "Живи и забывай!"
Гражданственность - высшая форма самовыражения
Большое и крошечное
Когда Пегас спотыкается
Речь на пятом съезде писателей СССР
Речь на шестом съезде писателей СССР
Мы - одно целое
Гений выше жанра
Талант есть чудо неслучайное
Заговорившая степь
Играйте в гол!
Справедливость завтрака
Помнить о том, что мёртвые были...
Выставка на вокзале
Каждый человек - сверхдержава
Жить, чтобы бороться. Бороться, чтобы жить.
Падение диктатуры пляжа (Из итальянского дневника)
Здравствуй, оружие!
Талант есть чудо неслучайное (содержание)

"Живи и помни!" - против "Живи и забывай!"

Легко жить, если не помнишь. Есть люди, наделенные завидным даром забывать. У них нет памяти, а если есть, то очень короткая - и, значит, коротки их страдания. "Живи и забывай!" - это их моральный, весьма комфортабельный кодекс. "Живи и помни!" - это кодекс неуютный, тревожащий, мучающий, но зато это кодекс совести, ставший заголовком повести сибирского писателя Валентина Распутина.

Злопамятность и память - разные вещи. Злопамятность узка, мизантропична, потому что из потока разнообразных явлений она отбирает только зло, становясь слабопамятной по отношению к добру. Злопамятность - это забвение добра. Идеальная память вбирает в себя зло, но не забывает и доброе. Память перерастает в совесть. Что такое совесть, если она основана только на абстрактном философствовании, а не на собственном опыте? Тогда и сама совесть становится абстракцией. Только совесть, выросшая из памяти, - совесть.

В литературе существуют подделки памяти, иногда даже искусные. Некоторые писатели, говоря о прошлом, умеют ловко подстроить его под свою сегодняшнюю концепцию, или излишне негативизируя, или слишком позитивизируя прошлое - в зависимости от того, что им надо. Это - спекуляция памятью. Некоторые писатели пытаются расчленить свою память на составные части, не прибегая к спекуляции, но будучи честными лишь в частностях, робея перед памятью в целом. Это - страх перед памятью. Но большая литература выше и спекуляции, и страха. К такой литературе я отношу повесть Распутина.

Повесть написана о военном времени. Тогда Распутин был ещё ребенком и видел войну еще почти перевернутым зрением, как видят мир новорожденные. Но кто знает - может быть, зрачки наших детских глаз таинственным образом впитывают в себя информацию, которую еще не может освоить младенческий мозг, и сохраняют эту информацию до нашей зрелости? Память начинается с колыбели.

Когда я беседовал в США с одним государственным деятелем перед его поездкой в СССР и посоветовал ему побывать на Пискаревском кладбище, он спросил меня с долей удивившего меня удивления: "Скажите, неужели действительно русские до сих пор так помнят войну? Ведь прошло уже столько лет..." Я был поражен его вопросом, но потом понял. Хотя мы были союзниками в общей борьбе против фашизма, все-таки на американской земле, к счастью, никогда не было оккупации. Двадцать миллионов человеческих жизней, потерянных во время войны, - разве может это забыться после трех или более десятилетий? До сих пор еще живы отцы и матери, потерявшие своих детей на этой войне. Умрут они - останутся вдовы, потерявшие мужей. Умрут они - останутся их дети, не знавшие отцов. Когда же она перестанет быть до сих пор мучающей нас болью, эта проклятая война? Иногда ретроспективная боль ещё сильней, чем боль настоящего, ибо в настоящем еще что-то можно исправить, спасти, а в прошлом - никогда.

Об этой войне было написано много - и русскими, и иностранными писателями. Были и произведения, в которых была спекуляция памятью или страх перед памятью, было и много честного, выстраданного. Но, уважая труд искренне пытавшихся воплотить войну писателей, все же скажу: до сих пор мы, человечество, не имеем в литературе ни одного романа, который воплотил бы с такой объемностью эпоху второй мировой войны, как была когда-то воплощена война 1812 года Львом Толстым в романе "Война и мир". Никто еще не собрал память человечества воедино, не сконцентрировал ее до философских обобщений. Лучшее, что пока удалось сделать писателям мира, - это с достоверностью свидетелей запечатлеть разрозненные куски великой трагедии и победы. Попробуйте сейчас перечитать пользовавшиеся когда-то популярностью во время войны такие книги, как "Затемнение в Грэтли" Джона Бойнтона Пристли или "Дни и ночи" Константина Симонова. Они по-своему хороши, но как малы по сравнению с тем, что мы знаем уже сейчас! А сколького мы еще не знаем! Не случайно с такой жадностью читатели до сих пор набрасываются на военные мемуары, выходящие сейчас. Не случайно "Бойня номер пять" Воннегута или повести Быкова приоткрывают нам войну совсем по-новому. Писатели дописывают войну и, наверно, будут это делать ещё долго, пока не появится новый Толстой, который обобщит всё написанное до него. Но вспомним, что роман "Война и мир" был написан отнюдь не участником той войны, отнюдь не по следам ещё свежих событий, а в результате тщательного изучения и сопоставления книг, мемуаров, архивных документов.

Валентин Распутин не претендует на роль нового Толстого, во всяком случае в этой повести. Его повесть - одна из первых в России повестей о войне, написанных уже не её участником, а представителем нового поколения, захватившего в свои детские легкие лишь несколько глотков дыма пожарищ и сформировавшегося духовно в послевоенное время. Но Распутин хорошо знает сибирскую деревню, вырос в ней и с детства вобрал в себя память деревни. Об этой памяти он сказал устами крестьянки Надьки: "Ты не знаешь, как все внутри головешкой обуглилось, уже и не болит больше, а горелое куда-то обваливается, обваливается..." Это простые и страшные, как сама жизнь, слова.

Такая же простая и страшная, как жизнь, повесть Распутина. Простая не в том смысле, что автор избегает сложностей, - нет, он, наоборот, идет навстречу им, но старается их выразить не путём снобистского психологизирования, а жестокой простотой правды крестьянской жизни. Страшная не в том смысле, что автор хочет устрашить читателей, накручивая театральные ужасы, - нет, он, наоборот, говорит о трагической ситуации, не повышая голоса, не мелодекламируя вокруг человеческих страданий, и от этого чувство трагедии еще более усиливается. Я не доверяю излишнему артистизму, излишней метафоричности слова писателей при описании человеческого горя - этим нарушается элементарное чувство такта по отношению к горю. По словам героини повести Распутина Настёны: "Все выгорело, а пепел не молотят". В то время, когда, к сожалению, некоторые произведения о войне до сих пор напоминают молотьбу пепла, Распутин прикасается к пеплу, пусть даже уже почти остывшему, бережно, стараясь не спугнуть ни одной пепелинки, чтобы все было - как оно было.

Схема повести - укрываемый женой в деревне дезертир - почти банальна и в руках ловкого беллетриста могла бы легко превратиться в сентиментальную поделку, клещами вытягивающую слезы из глаз. Распутин сентиментальности избежал, но не за счет рационализма или бесчувственной объективности; он не опустился ни до украшательства рисователя, ни до равнодушия срисовывателя. Если сравнивать писателя с режиссером, то Распутин поставил трагедию не на сцене, а прямо на той земле, где она происходила, привлекая на главные роли не актеров, а магическим образом оживив тени уже ушедших людей, ибо они настолько естественны, что перестают казаться "художественными образами". Попала бы эта тема в руки нашего малоталантливого писателя, и мы бы получили плоскую агитационно-патриотическую повесть, разоблачающую предателя-дезертира. Попала бы эта тема в руки профессионально антисоветского писателя, и он бы сделал из нее отравленную "конфетку", восславляя дезертира как "мученика террора", своим дезертирством пытающегося идейно бороться за "новую Россию", или что-то в этом роде. Но настоящий писатель выше и агитационного догматизма, и злобного обструкционизма. Настоящий писатель всегда прекрасно понимает, что психология человека сложней любых политических схем, и не заталкивает её в прокрустово ложе социальной упрощенности. Настоящий писатель, даже если он говорит о политических проблемах, делает это не политическими методами, а художественными. Настоящий писатель стоит над примитивными "про" и "контра", что вовсе не означает быть "над схваткой" и лишь созерцать, а не бороться. Само искусство - это борьба. Борьба с неподдающимся словом, борьба с путаницей собственных мыслей для того, чтобы опрозрачнить их до кристаллизации главной идеи произведения, борьба с примитивными представлениями о мире, которые существуют у многих читателей, борьба с самим собой - в виде стольких собственных искушений, борьба с жестокостью жизни, с любыми видами насилия, борьба за будущего человека, не отягощенного предрассудками настоящего, которое ещё так далеко от совершенства. Андрей Гуськов, дезертир из повести Распутина, - личность не однозначная. Он не родился трусом и не был трусом во многих сражениях. Но он - не выдержал войны. Это, конечно, его преступление. Сила распутинской повести в том, что она говорит - это и преступление самой войны. Но вина человека не становится меньше, даже если часть его вины лежит на войне. "Человек должен быть с грехом, иначе он не человек. Но с таким ли?" Бегство от боязни расплаты за вину ведет к новым преступлениям против людей. "Немая Таня, и без того богом обиженная, и потому ее можно обижать и дальше... Вина требует вины, пропащая душа ищет пропасти поглубже..." Задыхаясь, как загнанный зверь, Андрей губит самого себя, губит молодого бычка в присутствии матери, губит Настёну, губит ребенка во чреве её. Одна вина нанизывается на другую, и нет ему уже пути назад, и только одно остается - выть вместе с одиноким волком на его волчий лад, в два голоса.

«- А что думать, что размышлять, тянуть из себя попусту жилы? Близок локоть, да не укусишь...- Вспомнив эту поговорку, он схватил другой рукой локоть изо всех сил, но, не дотянувшись, свернув до боли шею, засмеялся, довольный: - Правильно говорят. Кусали, значит, и до него, да не тут-то было..."

Но, пожалуй, самый главный герой этой повести - всё-таки не Андрей, а его жена Настёна. Этот образ не сконструирован хитростью писательского ремесла - он естествен, как сибирская природа, как тайга, как ее неброские, но зато крепкие своими корнями таежные цветы. Но обман людей, на который идет Настёна, подрывает эти корни, лишает их связи с почвой, и поэтому Настёна гибнет. Обезоруживающая женская жалость заглушает в ней все остальные чувства, хотя в первый раз она спохватывается: "А муж ли? Не оборотень с ней был? В темноте разве разберешь!" И все-таки жалость оказывается сильнее отчужденности, страха: "Ей хотелось сказать ему что-нибудь хорошее, свое, но, не найдя ничего больше, с чего начать, она попросила: "Покажи, где ранило-то тебя". Он расстегнул рубаху и открыл на груди красноватые рубцы. Настёна осторожно погладила их. "Бедненький... Убить хотели... Совсем зажило... Не больно?"

Повесть сильна и тем, что в ней нет второстепенных персонажей - все выписаны выпукло, объемно, никто не сделан из картона, а всё - из мяса, костей, слез и крови. Такова вдова Надька, оставшаяся после гибели мужа на фронте с грудой ребятишек и во время возвращения других солдат ослепшая от ярости, проклинающая мужа за то, что он не вернется: "Не мог мой паразит живым остаться... Наклепал детишек... и смертью храбрых... А что я с его смертью теперь буду делать? Детей, что ли, кормить!"

Как это перекликается со строчками поэта Юрия Кузнецова, потерявшего на войне отца:

"Отец, - кричу, - ты не принес нам счастья!"
Мать в ужасе мне затыкает рот.

Любовь может выражаться по-разному. В данных случаях любовь, страдающая оттого, что не умеет спасти, воскресить, выражается даже в проклятиях, совсем на любовь вроде и не похожих. Но это - любовь, а вовсе не ненависть к теням погибших. Искусство только тогда будет искусством, когда оно будет не менее сложным, чем жизнь.

Жизненная правда повести такова, что я уверен: читатель ни в одной стране не останется равнодушным к трагедии, произошедшей когда-то давно и далеко - в сибирской деревне, на берегу Ангары. История человечества сама по себе есть великая трагедия. Любой человек трагичен тем, что когда-нибудь он умрет. Поэтому трагедии сильней всех границ.

Однажды мы разговаривали с Валентином Распутиным в его родном городе Иркутске, на берегу той Ангары, где происходило действие этой повести. Я давно знаю Валю, когда он ещё не был знаменит. Он приходил ко мне в Москве вместе со своим близким другом - замечательно талантливым сибирским драматургом Александром (Саней) Вампиловым. Саня утонул в неожиданно разбушевавшемся Байкале, перевернувшем лодку.

Саня не успел увидеть ни одной из своих пьес на московской сцене при жизни - теперь они идут по всей стране и за рубежом. Распутину удалось увидеть успех своих книг при жизни, но слава не изменила его, не испортила. Этот высокого роста, с коренным сибирским лицом, еще молодой мужчина прост, немногословен, даже застенчив и в то же время тверд.

- Когда-то я увлекался Хемингуэем и Ремарком... - сказал мне Распутин. - Они пришли к нашему читателю с большим опозданием, и потому мы все так жадно на них набросились. Я тогда даже не читал Бунина - он пришел ко мне с еще большим опозданием, чем Хемингуэй... Затем было увлечение Буниным... Кого я люблю из советских прозаиков? Пожалуй, Андрея Платонова... Из иностранных авторов? Я по-прежнему благодарен Хемингуэю, но теперь для меня самое главное - Фолкнер. Он шире и глубже. Опять большое опоздание - только что открыл для себя Томаса Вулфа, прочтя его книгу "Взгляни на свой дом, ангел...".

- Но там ведь много безвкусной высокопарности... - попробовал возразить я.

- Ну и что! - не сдавался Распутин. - Зато какой темперамент, какая силища страсти... За это и высокопарность можно простить.

Ему еще нравится "Сто лет одиночества" Габриеля Гарсиа Маркеса.

- Не люблю, когда меня называют "деревенским писателем», - сказал Распутин. - Писатель должен быть ни деревенским, ни городским, а человеческим. Я просто лучше знаю пока деревню, чем город, но когда-нибудь напишу что-нибудь совсем не деревенское...

Перед Распутиным, как и перед многими другими областными писателями, живущими у себя на родине, стоит проблема - переезжать или не переезжать в Москву. Конечно, Москва культурный центр, город многих литературных связей и споров. Но если в каждом крупном городе будет хотя бы один писатель уровня Распутина, то еще неизвестно, где будет центр. Присутствие крупных писателей в областных городах само собой выводит эти области из ранга провинций, и я надеюсь, что будущее русской культуры в целом - это не её сосредоточение в столице, а наоборот, рассредоточение её по всей огромной территории нашей страны.

"Живи и помни!" не первая вещь Распутина. У него есть и другие неплохие книги - "Деньги для Марии", "Вниз по течению" и одна великолепная маленькая повесть "Последний срок", об умирающей старухе крестьянке, которая умирает и все никак не может умереть. Так происходит иногда и с литературой. Порой нам кажется, что она умирает, и критики даже пишут статьи, похожие на преждевременные некрологи, а литература не хочет умирать, не может умереть. Именно - не может. Литература любой страны может временно впасть в летаргический сон, иногда напоминающий смерть, но если умрет литература - умрёт душа народа. А душа народа бессмертна, значит, бессмертна и литература.

Появилось много писателей, которые пишут о деревне без приукрашивания, честно и глубоко, как бы искупая множество поверхностных, сусальных книг, написанных ранее. Однако Распутин прав: "Писатель должен быть ни деревенским, ни городским, а человеческим".

Ничего нет страшного в том, что многие нынешние прозаические произведения написаны ретроспективно. Это даже естественно для большой прозы.

Если ретроспекция есть искупление вины перед ранее упущенным, ненаписанным, то тогда и происходит слияние памяти с совестью. Если существует выражение "муки совести", то почему не может быть и другого - "муки памяти"? Те, кто ищут в литературе развлечения, - духовно нищие люди, боящиеся стать духовно богатыми, ибо такое богатство мучительно. Но глубокое восприятие литературы не соразвлеченне, а сопереживание. Конечно, люди устают в нашем двадцатом веке, нервы их сильно сдают, и хочется отдохнуть на уютном диване с податливыми пружинами, издающими убаюкивающую музыку. А искусство - это доска с гвоздями, а не мягкий диван. Искусство - это главная память человечества. А кто бежит от памяти человечества - человек ли он?

Этим летом, проходя по парку культуры и отдыха, спеша на поэтический вечер во время съезда писателей, я задержался около белой раковины открытой эстрады. На ней вместе с другими писателями выступал Валентин Распутин. Аудитория была большей частью случайная - из прогуливающихся по парку влюбленных пар или старичков пенсионеров с шахматными досками под мышкой. Выступления прозаиков не проходят так шумно, как поэтические: не может же прозаик читать со сцены роман или повесть - кто это выдержит! Чаще всего читают маленький рассказик, отрывочек, выбирая что-либо посмешнее, или просто отвечают на вопросы читателей. Распутин, по его собственному признанию, сделанному со сцены, вообще впервые выступал перед читателями. Однако, несмотря на явное чувство случайности аудитории, Распутин не опустился до заигрывания с ней и не впал в надменность. Отрывисто и твердо он заговорил о том, что означает быть читателем. Он резко осудил поверхностность тех людей, которые считают себя культурными только потому, что читают газеты, юмористические журналы или детективные романы. "Это еще не читатели, - сказал он. - Мне иногда кажется, что они еще не научились читать, ибо читать - это чувствовать что читать".

Крепкая, достойная позиция для писателя.

"Живи и забывай!" в борьбе с "Живи и помни!" в конце концов обречено. Тот, кто забывает, будет забыт. Будут помнить того, кто помнит.

1978