И в Санчо Пансо живёт Дон-Кихот
"Я хоть и ем хлеб в страхе, но все-таки наедаюсь досыта, и это для меня главное - все равно чем, морковью или куропатками, лишь бы наесться", - заявляет Санчо, возвратившись после незадачливого губернаторства к своему господину.В этой фразе обнаженно сформулирована вся сущность бездуховного мирового мещанства, часто играющего в духовность. Понятие "наесться" - этот идеал так называемого "мещанина" - не следует понимать только физиологически. Современный мещанин, в отличие от Санчо, может быть подтянутым, стройным, с натренированными греблей и теннисом мышцами, избегать слишком жирной пищи, чреватой холестерином, и тем не менее главным для него остается хищный инстинкт "наесться" - наесться личным благополучием, плотскими наслаждениями, детективными кинофильмами и книжонками и, наконец, властью над себе подобными - лишь бы досыта. Опасность для человечества состоит в том, что границы этого «досыта» слишком неопределенны и что аппетит приходит во время съедания ближних. Но современный мещанин ловко скрывает свой аппетит под ханжеской маской диетика. Простодушие Санчо, только иногда обороняющееся лукавством, уже доказывает его моральное преимущество перед современными мещанами. Не будем забывать и того, что Санчо постоянно находится в борьбе с животным инстинктом самосохранения и мужественно преодолевает его, а если даже и спорит с "рыцарем печального образа", про себя называя его сумасшедшим, то имеете с тем необыкновенно предан ему и, может быть в чем-то грустно завидуя, помогает искать несуществующую и тем более прекрасную Дульсинею. По-крестьянски смекалисто ориентируясь в реалиях жизни, Санчо не может стать таким же идеалистом, как Дон-Кихот, но разве не самый высокий идеалист - человек, наделенный безобманным видением и, несмотря на это, ставший честнейшим оруженосцем обманывающегося благородства?
И Санчо Пансо не более ли рыцарь, чем сам "рыцарь печального образа"?
Итак, есть ли Дон-Кихот в Санчо Пансо?
Этот вопрос, возникавший во мне и раньше, снова властно прорезался при прочтении книги Е. Винокурова "Метафоры".
"- Я против вселенского зла негодую! - Ну что ж, я плачевный предвижу исход...- В трактире тщедушную шею худую из панциря вытянул Дон-Кихот... Сидим и беседуем: так, мол, и так-то. Мы друг против друга, вопрос на вопрос. - Да разве же можно идти против факта? - А что - против совести разве попрешь?" С кем ведет спор герой Винокурова? Ответ дан давно: "С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой..." И думаю, что во многих из нас живут и Дон-Кихот, и Санчо Пансо, и, хотя доминанта может принадлежать то первому, то второму, это двуединство гиперболизированных противоположностей и определяет изначальную человеческую сущность.
Ранний Винокуров сразу вошел в поэзию со своей неповторимой интонацией, где дотошное знание армейского быта и стансовая мечтательная возвышенность сочетались взаимодоверчиво и противоречиво. Однако поэт недолго носил на ушанке со споротой звездочкой ярлычок "поэт военной темы". Война вообще не может быть темой, а лишь жизненным опытом, в результате которого способно родиться его нравственное осмысление, то есть тема. Дым войны не сразу, но постепенно развеивался, и в нем с иной, чем раньше, отчетливостью проступали лица людей, лицо времени, собственное лицо. Или - не проступали.
Свое лицо мы добываем
с бою,
Страшимся мы, как видно,
неспроста
Быть, как икринки,
схожи меж собою.
Оказалось, что на войне в чем-то было проще, хотя думалось, что победа сразу разрешит все сложности. Мир, сужавшийся в бою до линзы артиллерийского прицела, внезапно расширился, ошарашил, а потом снова сузился, верней, сгустился "какой-то незнакомо оробелый, в дрожащей капле у конца пера, безмолвной ночью, над бумагой белой".
Быт был уже не похож на прежний, армейский, когда так по-юношески свежо можно было радоваться поэзии казарменного обеда. Уже в третьей книге - "Признанья" - ощущалось, что перо царапает по дну опустевшей консервной банки НЗ и в то же время, не боясь сломаться или утонуть, мужественно окунается в новые, по-иному кровавые чернила так называемой мирной жизни.
Драгоценное качество героя Винокурова - простодушие, обороняемое ранее защитным цветом армейско-сти, в мирной жизни становилось порой легкоуязвимым. "Я от земли ушел бесповоротно, сапог не шить и не скорняжить мне. И все ж душа моя простонародна в своей основе, в самой глубине". Вспомним: "Выставляй на вид, Санчо, скромность своего происхождения и не стыдись признаваться, что ты родом из крестьян..." Но ведь эти советы Санчо дает не кто иной, как сам Дон-Кихот. Нет ли и в Дон-Кихоте в минуты его отрезвления черт разумности Санчо?
Все книги Винокурова, кончая "Метафорами", строятся на обнаженности санчопансовской темы и донки-хотовской антитезы или наоборот. "В платок по-бабьи прыснут марсианки с грудными марсианами в руках... Там та же все обыденная тайна, такая же, как тайны на земле". Или: "И тайны нету на земле опять". Это откровенная теза заземленности, признающая только вещность, объемность, доказуемость. Она опирается на опыт, на "погреба воспоминаний". Но не забудем, что эти погреба - пороховые. "Живу в спокойном забытьи, но огонек запала лишь только стоит поднести, и все тогда пропало..." Нечто вроде бесплотное приобретает взрывчатую силу вещности, и мнимо мощная вещность быта разлетается вдребезги, как люстра из искусственного хрусталя.
Это духовная антитеза, ставящая превыше того, что можно потрогать рукой, потенциальную силу неощутимости. Санчо заявляет: "Весь этот мир - фантазия одна, за исключеньем - хлеба на ладони". Или: "Жизнь у легенды коротка... Но достоверность протокола - я верю - победит века!" Или: "А истина? Да вот она смотрите, - стакан, чуть-чуть вспотевший, на столе". Но Дон-Кихот качает головой, на которой треснувший медный таз цирюльника приобретает свечение подлинного шлема: "Но есть на свете музыка другая, других истоков и других начал..." Санчо побаивается лжепророков, и, надо согласиться с ним, не зря: "Анафемы, посулы, прорицанья - я все глотал, чего б он ни изверг, пока однажды лживого мерцанья не уловил - в глазах, подъятых вверх". Еще бы - ведь столько раз "ложью новой заменяли уже наскучившую ложь"! Но хочется привести целиком одно из лучших стихотворений Винокурова, где Санчо и Дон-Кихот уже не полемизируют друг с другом, а защищают друг друга, как братья по духу: "И вот я возникаю у порога... Меня здесь не считают за пророка! Я здесь, как все. Хоть на меня втроем во все глаза глядят они, однако высокого провидческого знака не могут разглядеть на лбу моем. Они так беспощадны к преступленью! (Здесь кто-то, помню, мучился мигренью?) - Достал таблетки?! Выкупил заказ? - Да разве просьба та осталась в силе? - Да мы тебя батон купить просили! - Отправил письма? Заплатил за газ?..- И я молчу. Что отвечать - не знаю. То, что посеял, то и пожинаю. А борщ стоит. Дымит еще, манящ!.. Но я прощен, я отдаюсь веселью! Ведь где-то там оставил я за дверью котомку, посох и багряный плащ".
Столкновение противоборствующих, но неразделимых начал жизни ощущается у Винокурова не только в оголенной философичности замысла, но и в самой поэтической плоти. Тут и почти пародийное "ведь отравление желудка излечивается молоком" или "зачем одно другому противопоставлять?". Это явно нарочитые сан-чопансизмы, пропущенные через прутковщину. А рядом донкихотская псевдовозвышенность, отдающая символизмом: «В Индии, среди развалин храма, где висит полупрозрачный зной, Сакья-Мунн Будда Гаутама в зарослях предстал передо мной".
Частично, как все мы, герой Впнокуропа является причудливым конгломератом быта и порыва, но будут близоруки те, кто в постоянной тезе и антитезе увидит лишь ограниченность автора внутри этих двух ипостасей и не разглядит третью. Тревога самого Винокурова по поводу чьей-то возможной близорукости горько выражена в прекрасном четверостишии, где его мастерство словно освободилось от мастерства, как он сам об этом мечтал, и фигура третьего, реального Винокурова, а не его героя, выпукло предстала на фоне уже теперь ненужных тезовых и антитезовых конструкций: "Я не знаю, что там было? Что там будет? Что там есть? Расплылись мои чернила, не понять и не прочесть..." Конечно, кто-то может не все сразу понять и впасть в отождествление автора с тем мещанством, от имени которого он иногда как бы говорит, но на самом деле только для того, чтобы его разоблачить изнутри, а не извне. В такое заблуждение уже впадали некоторые критики. Но ведь Дон-Кихот хорошо сказал на этот счет: "Много есть на свете теологов, которые сами не годятся в проповедники, но зато прекрасно умеют подметить, чего не хватает в чужой проповеди или что в ней лишнего".
Конечно, у Винокурова, как и у всякого поэта, есть свои недостатки, но без наших недостатков не было бы и нас. Все же избавление от некоторых из них помогает нам быть самими собой. По стихам Винокурова видно, что он поэт не только пишущий, но и читающий. Но иногда в стихах Винокурова улавливаешь уж слишком прямые цитаты, как, скажем, в стихотворении "Пишите кровью!", явно напоминающие некоторые тезисы немецкой философии. Некоторый холодок рассудочности проскальзывает временами, когда Винокуров пишет на темы, как бы раскрыв словарь и ткнув туда наугад пером: "История", "Риск", "Легкость", "Молоко" и т. д. Однако основная линия у Винокурова теплокровная, мужественная: "Я крылья еще не расправил - а молодость позади". Это уже цитата не из книги, а из собственной души, из собственной плоти. А вот самоотверженный вопрос, на который далеко не все способны, особенно в свой адрес: "Были ведь молодыми когда-то и мы... Ну и что?" Это "Ну и что?", сочетающее и санчопансов-ский реализм, и дерзкий вызов Дон-Кихота, содержит п себе и третье неоценимое качество - не теряя видения жизни, какая она есть, не терять страсть по той жизни, какой она может и должна быть. Иногда в своем подчеркнутом бытовизме Винокуров просто прикидывается, что он неромантичен.
Винокуров хитро придает своему герою нарочито гиперболизированные недостатки, чтобы острей поставить проблему вещности и вечности. Винокуров до предела заземляет поэзию, одновременно борясь с подкожной заземленностью. В этом - своеобразный художественный подвиг Винокурова, ибо порой можно натолкнуться на недопонимание его задач. Утрировать собственные существующие или даже вымышленные недостатки труднее, но почетней, чем притворяться неуязвимым, железобетонно безошибочным. В поэзии ахиллесова пята ценней геркулесовой грудной клетки, сконструированной из проволочного каркаса.
В Винокурове донкихотское и санчопансовское перемешалось. Герой Винокурова и не менее мудр, чем Сан-чо, и не менее смел, чем Дон-Кихот. Винокуров никогда не рядился в доспехи рыцаря гражданственности, которые иногда при прикосновении к ним издают лишь глухой звук раскрашенной картонажной продукции, но сквозь всю его поэзию проходит неукротимая рыцарская борьба с мещанством, с заедающей бытовщиной.
Когда он видит торжество бездуховности, в какой бы форме она ни проявлялась, Винокуров пронзительно спрашивает:
Крадется в сердце ужас: неужели
все это цель, конец, венец, итог?
Винокуров не хочет, чтобы люди тратили силы на борьбу с ветряными мельницами, но он не хочет, чтобы они утратили благородство Дон-Кихота. Винокуров не хочет, чтобы люди стремились губернаторствовать, как Санчо, который признавался самому себе: "Горе не в том, что мне не хватает смекалки для управления, а в том, что этот остров болтается неизвестно где". Винокуров хочет, чтобы люди не утратили природную мудрость Санчо, и призывает: "Дорогу простодушью!''
По народному выражению, "хитрость - ум дурака".
Простодушие - это мужество ума и сердца. Вот простодушное, чем-то напоминающее вагонную песню, но такое прелестное в своей печали стихотворение: "Цыганка мне гадала и за руку брала... От целого квартала лишь камни да зола. Бьет пушка щебень с танка, и там за лесом бой... Останемся ль, цыганка, живыми мы с тобой?"
Если жизнь - это та цыганка, которая гадает по линиям наших строк на ладони времени, то один из лучших сегодняшних русских советских поэтов Винокуров может быть уверенным в том, что, пока останется сама жизнь, останется и его поэзия. Поэзия Винокурова останется потому, что она мудра, а ведь Дон-Кихот сказал: "Дурак ничего не понимает ни в своем, ни в чужом доме, по той простой причине, что на основе глупости нельзя построить мудрое здание".
1973