Талант есть чудо неслучайное
Тёплые тениДыхание рядомГражданственность - талант нелёгкий
Воспитание поэзией
Уроки русской классики
Мой самый любимый...
Да тут и человек
За великое дело любви
Великие завещают судьбу
Русская душа
Огромность и беззащитность
Стихи не могут быть бездомными
"Как будто это я лежу..."
Смеляков - классик советской поэзии
У мастера нет возраста
Под куполом и на земле
Зрение сердца
Благородство однолюба
Хлеб сам себя несёт
Обязательность
Одной-единой страсти ради
Непринуждённость, как свойство поэзии
И в Санчо Пансо живёт Дон-Кихот
Скоморох и богатырь
Ближний бой
Потому что не до шуток
Мысль как эмоция
Надежды маленький оркестрик
"Чтобы голос обресть - надо крупно расстаться..."
Любви и печали порыв центробежный
Маленьких искусств не существует
Осязание слухом
Непредвиденность добра
Каждому - своё
Прекрасная тайна товарища
"Живи и помни!" - против "Живи и забывай!"
Гражданственность - высшая форма самовыражения
Большое и крошечное
Когда Пегас спотыкается
Речь на пятом съезде писателей СССР
Речь на шестом съезде писателей СССР
Мы - одно целое
Гений выше жанра
Талант есть чудо неслучайное
Заговорившая степь
Играйте в гол!
Справедливость завтрака
Помнить о том, что мёртвые были...
Выставка на вокзале
Каждый человек - сверхдержава
Жить, чтобы бороться. Бороться, чтобы жить.
Падение диктатуры пляжа (Из итальянского дневника)
Здравствуй, оружие!
Талант есть чудо неслучайное (содержание)

Скоморох и богатырь

Существует определение "поэт для поэтов". Обычно так называют человека, не снискавшего громкой известности среди широких читательских масс и тем не менее оказавшего влияние на коллег по перу более известных, чем он сам. Но в этом определении есть логическая неточность. Влияя на коллег, такой поэт через них оказывает влияние и на широкого читателя и, следовательно, уже не является "поэтом для поэтов".

Так называли когда-то Хлебникова. Действительно, в течение долгого времени Хлебников доходил до широкого читателя в основном преломленно - через Маяковского, считавшего его своим учителем и творчески разработавшего открытия "дервиша русской поэзии". Сейчас у Хлебникова все больше и больше прямых читателей, и все реже в статьях о нем употребляется эта сомнительная формула - "поэт для поэтов".

В "поэтах для поэтов" долгое время ходил и Николай Глазков. Кстати, он в юношеские годы декларировал родство своей судьбы с судьбой Хлебникова:

Куда идем? Чего мы ищем?
Какого мы хотим пожара?
Был Хлебников. Он умер нищим,
Но Председателем Земшара.

Стал я. На Хлебникова очень.
Как говорили мне, похожий:
В делах бессмыслен, в мыслях точен.
Однако не такой хороший...

Пусть я ленивый, неупрямый,
Но все равно согласен с Марксом:
В истории что было драмой,
То может повториться фарсом.

Не проводя никакой аналогии между Глазковым и Хлебниковым, я все же замечу, что некоторые обстоятельства жизни у них были действительно сходны. Глазков еще с довоенных литинститутских времен был своеобразной знаменитостью,- правда, кулуарной,- отчасти по собственному пренебрежению к печатанию, отчасти по другим причинам. К читателю он прорывался опять-таки преломленно - через творчество своих товарищей - Кульчицкого, Луконина, а позднее Слуцкого и Межирова. Не случайно первая книжка стихов Межирова называлась "Дорога далека" по одноименной строчке Глазкова.

Я сам себе корежу жизнь,
валяя дурака.
От моря лжи до поля ржи
дорога далека.

Помню, как однажды во время разговора о силе интонации в становлении личности поэта Луконин вдруг озарился улыбкой, процитировав мне стихотворение Глазкова о футболистах, которое начиналось так:

Бегут они без друга, без жены...

И действительно, какая чистая, лукавая и в то же время грустная интонация. Так мог написать только Глазков.

Когда мне впервые попали в руки стихи Глазкова, то я буквально бредил его строчками, сразу запомнившимися наизусть - так покоряюще они входили в душу. В них было то чудо естественности, когда прочтенное тобой немедленно становится частью тебя самого, и уже навсегда.

У молодости на заре
стихом владели мы искусно,
поскольку были мы за ре-
волюционное искусство.
Я лез на дерево судьбы
по веткам мыслей и поступков.
Против меня были рабы
буржуазных предрассудков.
Оставить должен был ученье,
хоть я его и так оставил.
Я исключен как исключенье,
во имя их дурацких правил.
Ухудшились мои дела.
Была ученья карта бита,
но Рита у меня была, -
Рита, Рита, Рита.
Студенты хуже школьников
готовились к зачетам,
а мы всю ночь в Сокольниках -
зачеты нам за чертом!
Зимой метель как мельница,
а летом тишь да гладь:
конечно, разумеется,
впрочем, надо полагать...

Какие плавные ритмические переливы! Полное отсутствие профессиональной натуги. Написано как бы играючи, с веселым ощущением собственной силы. Иногда читаешь чьи-нибудь стихи и видишь, что они заранее как бы кибернетически вычислены. Но даже если такие стихи говорят о радости, то это не передается, ибо самая оптимистическая информация, переданная роботом, не заменит живую улыбку на лице живого человека.

Или так начинается повесть,
как небо за тучами синее.
Почему ты такая - то есть
очень добрая и красивая?

Необыкновенно простые, "миллионожды" повторявшиеся слова, но в каком обаятельном порядке они поставлены! Именно обаяние порядка слов, то есть поэтическая интонация, и дарит нам счастливое ощущение поэтической свободы. Ей-богу же, в глазковском шутливом четверостишии, написанном во время войны:

Живу в своей квартире
тем, что пилю дроза.
Арбат, 44,
квартира 22,-

больше воспетой Пушкиным "тайной свободы", чем в какой-нибудь дурного вкуса высокопарной оде на тему свободы, где автор находится в дохристианском рабстве у слова.

Поэтическая свобода начинается с освобождения от слов. Поэтическая свобода начинается с того, что поэт не вычисляет стихи, а выдыхает их, и его слова - это лишь часть его дыхания. А мы ведь не думаем, изящно мы дышим или нет, а просто дышим, иначе умрем. Но естественность дыхания - это лишь первое условие поэзии. Второе ее условие - естественность мышления, а естественность мышления - это уже мастерство. Только мастерство позволит отличить в строчке ту расправленную хаотическую массу бушующих внутри нас маленьких и больших мыслей.

А счастья нет, есть только мысль,
которая всему итог,
и если ты поэт, стремись
к зарифмованью сильных строк.

И одно из удивительных качеств Глазкова - это, не теряя естественности, в то же время быть властелином хаотичности жизни, бросая на стол времени полновесные отливки афоризмов. "Чем столетья интересней для историка, тем для современника печальней", "Тяжела ты, шапка Мономаха, без тебя, однако, тяжелей", "Испугались мы не пораженья, а того, что не было борьбы", "Всем смелым начинаньям человека они дают отпор. Так бюрократы каменного века отвергли первым бронзовый топор", "Поэзия - сильные руки хромого", "Жил и был один кувшин. Он хотел достичь вершин, но не смог достичь вершин, потому что он кувшин". Какое редчайшее сочетание грубоватой маяковской обнаженности интонации и одновременно омархайямовской тонкости. Становится даже странно, что до Глазкова никто не написал этих строк, так они, казалось бы, сами напрашиваются на ум. Но это и есть мастерство. Поэт так накрепко вколачивает в наше сознание строки, что они кажутся выношенными нами лично.

У Глазкова нет придуманного лирического героя - гомункулюса, которого выводят в своих колбах безликие стихотворцы. Его герой - это Николай Иванович Глазков, 19-го года рождения, живущий по указанному ранее адресу.

Кто же такой этот Николаи Иванович Глазков?

Полнокровный, сильный человек, любящий жнзн хотя и не умиляющийся ею и не балующий ее сентиментальными излияниями. Истинно русский человек, в котором есть что-то и от скомороха, и одновременно от хитроумного богатыря Алеши Поповича. Он любит выпить, любит природу и любит людей. Ненавидит все проявления "мировой дури". Иногда придуривающийся, иногда беспощадно к самому себе откровенный. Он может хитро прищурить глаза и сказочку рассказать:

Решил господь внезапно, сразу:
поотниму
у большинства людей по глазу,
по одному.
Циклопы, вырвавшись из сказок,
входили в моду,
и стали звать они двуглазок:
"Уроды..."
Двуглазки в меньшинстве остались,
и между ними
нашлись, которые пытались
глядеть одними.
Хоть это было неудобно
двуглазым массам,
зато прилично и подобно
всем одноглазым...

И вдруг скоморошья дудочка превращается в богатырскую палицу:

Мужик велик. Как богатырь былин,
он идолищ поганых погромил,
и покорил Сибирь, и взял Берлин,
и написал роман "Война и мир"!

И опять в руке скоморошья дудочка:

Прекрасно отразить двадцатый век
сумел в своих стихах поэт Глазков.
А что он сделал - сложный человек?
...Бюро, бюро придумал... Пропусков!

И все-таки мне, человеку, давно любящему поэзию Глазкова, хочется посетовать на то, что его талант до сих пор не раскрыт в полную мощь для широкого читателя. В этом вина отчасти и его личная, а отчасти и других обстоятельств.

Поэт не может жить без чувства собственной аудитории, и, долгое время не печатаясь, Глазков в каком-то периоде снизил качество работы, строя некоторые стихи по принципу домашних "капустников". Вместе с тем, ища выхода к более широкому читателю, он стал писать стихи явно "облегченные".

У кого, в конце концов, не было плохих стихов? Но дело в том, что выходившие до сих пор книги Глазкова не соответствуют подлинным масштабам его дарования - слишком много стихов, то ли по причинам редакторского вкуса, то ли по другим, оставались за бортом книг, и, наоборот, составлены они из стихов неглавных. Хотя во всех книгах встречаются кусочки глазковского лица, ни одна из них не выражает это лицо в целом.

Надеюсь, что когда-нибудь самый широкий читатель оценит богатырскую силу этого поэта со скоморошьей дудочкой в руках и никто не назовет его "поэтом для поэтов".

Юношеские опасения Глазкова были напрасны: фарса не получилось, ибо скоморох и богатырь в одном лице - это фигура поистине драматическая, то есть истинный поэт.

1971