За великое дело любви
Не так давно на Колыме я увидел на заборе местного стадиона зазывающую игривую надпись, порождённую бестактным вдохновением районного импровизатора: "Спортсменом можешь ты не быть, но физкультуником - обязан!". Меня горько поразило это беззастенчиво фривольное обращение с глубоко выстрадаными строчками - частью того духовного наследия, о котором Некрасов сказал: "Дело прочно, когда под ним струится кровь". Лучшие писатели земли русской думали о нас всерьёз - они подготовляли нас ещё задолго до нас. Поэтому и мы должны относиться всерьёз к своим, не ответственным за наши недостатки, великим прародителям, не раскалывая их облики на кусочки школярски заучиваемых, а иногда и с недостойной легкомысленностью перекраиваемых цитат. Некрасовское предвидение времён, "когда мужик не Блюхера и не милорда глупого - Белинского и Гоголя с базара понесёт", свершилось - классика поистине стала народным достоянием. Но есть и псевдочитатели, которые могут простоять целую ночь у магазина подписных изданий только потому, что книги для них - лишь обязательное дополнение к мебелировке. Почтительно стирая пыль с благородно светящихся, золотящихся корешков полных собраний классиков, такие псевдочитатели блюдут гениальные страницы в печально взывающей нетронутости. Казаться интеллигентамит ныне хочется всем. Но главное - это быть, а не казаться. Само понятие "интеллигенция", несмотря на латинский корень, родилось в России и во всех иностранных изданиях приводится, как правило, прописью. Это понятие окончательно сформировалось именно в некрасовскую эпоху, впитав в себякультуру лучшей части аристократии вместе с новыми свежимисилами мощно вторгшегося в историю разночинства. Когда некоторые сегодняшние околоинтеллигенты, дабы выглядеть интеллигентами, играют в снобизм, им и невдомёк, что понятие "интеллигенция" выросло не на оскудевшей почве изжившей себя элитарности, а на свежевыпаханной целине революционного демократизма Пушкин - основатель понятия "русский народ". Некрасов - основатель понятия "русская интеллигенция".
Всей своей поэзией Некрасов сказал, что происхождение и образованность - это ещё не культура. Некрасовская "муза мести и печали" воспитывала культуру сострадания к униженным и оскорблённым, культуру неравнодушия к бесправным крестьянам и рабочим, культуру воинствующего презрения к зажравшимся хозяевам парадных подъездов, культуру ежедневной гражданственности. Не случайно на похоронах Некрасова после речи Достоевского студенты, среди которых был молодой Плеханов, кричали: "Выше, выше Пушкина!" Поэтически Некрасов, конечно, не был выше Пушкина, но он был выше Пушкина исторически, ибо голосом некрасовских стихов впервые заговорила не только передовая, но и забитая, неграмотная Россия. Некрасов был первым, кто дал трудящемуся русскому человеку право голоса. В Некрасове Россия заговорила не витиеватым, стилизованным "под народ" языком, а языком собственным - сочным в солёной шутке, душераздирающе обнажённым в своей вековой печали по свободе, изумлённо-нежным в своём разговоре с природой. Когда перечитываешь Некрасова, порой трудно понять, где у него заимствованное из фольклора, а где собственное, уже давно ставшее в нашем восприятии фольклором. Лучшие некрасовские стихи о крестьянстве обладают неизъяснимой прелестью тайно подслушанного и бережно записанного. Да разве можно высосать из пальца такое: "Меж высоких хлебов затерялося небогатое наше село. Горе-горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело". Какая пропасть между некоторыми так называемыми поэтами-песенниками, и по сегодня отравляющими эфир приторным душком псевдонародности, и этой могучей, естественно песенной стихией! Впрочем, сам Некрасов когда-то сказал: "Один славянофил, то есть человек, видящий национальность в охабнях, мурмолках, лаптьях и редьке и думающий, что, одеваясь в европейскую одежду, нельзя в то же время оставаться русским, нарядился в красную шёлковую рубаху с косым воротом, в сапоги с кисточками, в тёрлик, мурмолку и пошёл в таком наряде показывать себя городу. На повороте из одной улицы в другую обогнал он двух баб и услышал следующий разговор: "Вона! вона! Гляди-ко, матка, - сказала одна из них, осмотрев его с диким любопытством. - Глядь-ка как нарядился! должно быть, иностранец какой-нибудь!" вся история русской классики доказывает, что ни один великий национальный поэт не может быть националистом. Некрасов мог бы сказать и о себе самом: "Ни пощадил он ни льстецов, ни подлецов, ни идиотов, ни в маске жарких патриотов благонамеренных воров". Официозному лжепатриотизму - или слепому, или умышленно прищурившемуся, или трусливо глядящему вполглаза - Некрасов противопоставил ставший моральным принципом русской классики девятнадцатого века, возвещённый ещё Чаадаевым, "патриотизм с открытыми глазами". Некрасов писал: "Я должен предупредить читателя, что я поведу его по грязной лестнице, в грязные квартиры, к грязным людям... в мир людей обыкновенных и бедных, каких больше всего на свете..." Любовь даёт право и на горькие упрёки тому, кого любишь, даже если это народ. Обобщённая идеализация - это вид вольного или невольного его принижения. Некрасов излишним возвышением не впал в заблуждение, свойственное некоторым народникам, видевшим в народе монолитного идола, исполненного только ънеизречённой мудростью. Он горестно порой замечал на лицах воспетых им крестьянок "выраженье тупого терпенья и бессмысленный вечный испуг" или то, что "люди холопского званья сущие псы иногда. Чем тяжелей наказанье, тем им милей господа." Его мучила общественная забитость народа: "Но спит народ под тяжким игом, боится пуль, не внемлет книгам". Иногда Некрасов впадал в гражданскую хандру, одинаково не находя опоры не только в столицах, но и там, где вековая тишина: "Литература с трескучими фразами, полная духа античеловечного. Администрация наша с указами о забирании первого встречного. Дайте вздохнуь! Я ростился с столицами, мирно живу средь полей, но и крестьяне с унылыми лицами не услаждают очей. Их нищета, их терпенье безмерное только досаду родит... Что же ты любишь, дитя легковерное, где же твой идол стоит?" Поэзия Некрасова потому и стала народной, что народ не был для него безличным символом поклонения, а был Ориной, матерью солдатской, лёгкими на ногу и песню коробейниками, замерзающей под спасительно убийственным дыханием Мороза Дарьей, крестьянскими детьми, прижавшимися удивлёнными глазёнками к щелям сарая. Не опускаясь до заискиванья перед народом, Некрасов не позволял себе обижать народ неверием в его нравственные силы. Боль и надежда в некрасовском ощущении отечества нерасторжимы, - да и сама надежда выплавлена из боли. "Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная", "...ты и забитая, ты и всесильная, матушка Русь!" Эту надежду подкрепляла гордость сохраённой народом красотой человечности в бесчеловечном обществе физического и морального крепостничества, гордость талантливостью русского человека, ни убиваемой никаким полицейским режимом. Некрасов гневно отводил от русского работящего человека упрёк в пьянстве как в некоем национальном качестве. Он показывал все социальные условия, хитро подталкивающие трудящуюся руку не к оружию борьбы за справедливость, а к бутылке. "Но мгла отвсюду чёрная навстречу бедняку - одна открыта торная дорога к кабаку". "Нет меры хмелю русскому. А горе наше мерили? Работе мера есть?" С отвращением отзывался Некрасов о господах, которые "пишут, как бы свет весь заново к общей пользе изменить, а голодного от пьяного не умеют отличить". Некрасов показал, что вынуждаемое тяжёлой жизнью пьянство есть своего рода голод по видимости хотя бы временной свободы. Не поверх тяжёлой жизни, а сквозь неё, что всегда труднее, Некрасов не только видел, но и строил сам "дорогу широкую ясную", вложив в её насыпи столько крови и пота, как землекоп с колтуном в волосах. Правда, Некрасов невесело вздохнул: "Жаль только - жить в эту пору прекрасную уж не придётся ни мне, ни тебе..." Он знал, что "Нужны столетья и кровь и борьба, чтоб человека создать из раба". приветствуя отмену крепостного права, Некрасов пророчески сказал: "Знаю - на месте сетей крепостных люди придумали много иных..." "Народ освобождён, но счастлив народ?" Некрасова терзали разочарования, он сомневался в силе поэзии: "Не убыло ни горя, ни пороков - смешон и дик был петушиный бой не понимающих толпы пророков с не внемлющей пророчествам толпой". Но никем и ничем не истребимая гражданственность снова бросала его в бой, только казавшийся кому-то бессмысленно петушиным. Некрасов, как самозаклинание, твердил о неразделимости гражданской любви и гражданской ненависти: "То сердце не научиться любить, которое устало ненавидеть". За что же было его хвалить булгариным? За такие, например, строки, как "в наше время лишь шпионы безопасны, как вороны в городской черте", или: "Какие выдвинуты морды на первый план!... Не так ли множество идей погибло, несомненно-важных, помяв порядочных людей и выдвинув вперёд продажных?", или: "Бывали хуже времена, но не было подлей", или: "Где логика? Отцы-злодеи, низкопоклонники, паяцы, а в детях видя подлецов, и негодуют и дивятся, как будто от таких отцов герои где-нибудь родятся?" Возненавидел бы революционную крамолу, смутьянов студентов - тогда бы это была приятная, уютая для царской бюрократии ненависть. Да и гражданская любовь Некрасова была политически подозрительна - не тех он любил. Посвящал стихи сомнительным в глазах правительства каким-то шевченкам, белинским, добролюбовым, жёнам декабристов, сиволапым мужикам. Трагическая парадоксальность жизни Нерасова состояла в том, что, будучи издателем "Современника", он, ненавидящий бюрократию и ненавидимый ею, во имя журнала вынужден был играть почти ежедневную игру в кошки-мышки с теми самыми мордами, о которых так презрительно писал, дипломатничать, лавировать, идти на уступки. При этих уступках нападки на Некрасова исходили уже не только справа, но и слева. "Со стороны блюстителей порядка я, так сказать, был вечно под судом. А рядом с ним - такая есть возможность! - есть и другой, недружелюбный суд, где смелостью зовётся осторожность и подлостью умеренность зовут". Пытаясь спасти журнал, Некрасов совершил отчаяное насилие над своей музой, написав верноподданическую оду по случаю спасения царя от покушения. Это не был трусливый поступок, но поступок преступно героический, ибо Некрасов жертвовал своим честным именем ради спасения последнего во время разгула рекации убежища литературы. Преступность героизма заключалась в том, что Некрасов уже сам был в глазах многих современников великой литературой и, предавая своё честное имя, предавал и её. Некрасов исповедовался в письмах Толстому: "Гоню дурные мысли и попеременно чувствую себя то очень хорошим человеком, то очень дурным... В первом состоянии мне легко - я стою выше тех обид жизни, тех кровных уязвлений, которым подверглось моё самолюбие, охотно и искренне прощаю, кротко мирюсь с мыслью о невозможности личного счастья; во втором я мучаюсь и мучаюсь, недостойный сожаления, начиная с моего собственного... хуже всего человеку, когда у него нет сил ни подняться, ни совершенно упасть..." Некрасов страдальчески воскликнул пред видением незабвенных теней, глядящих на него с укором: "Нужны нам великие могилы, если нет величия в живых". Но если где-то в пространстве вечности есть невидимые весы, на которых лежит всё наше плохое и хорошее, то чаша великого, сделанного Некрасовым, мощно перетянула все его ошибки и грехи, иногда затуманивавшие недальновидные глаза его современников и даже его собственные. Строки "Я за то глубоко презираю себя, что живу день за днём, никого не любя" при всей его исповедальности не могут быть соотнесены нами, потомками, с именем Некрасова. Его просьба: "За каплю крови, общую с народом, прости меня, о, родина, прости..." - автобиографически слишком самопринижена - разве это была только одна капля крови? "Нет тебя в поэзии свободной, мой суровый неуклюжий стих" - это написал создатель такой рукотворной красоты, как "Железная дорога", "Мороз Красный нос", "Кому на Руси жить хорошо", "Коробейники". Пусть запомнят наши молодые поэты: значение великого поэта определяется отнюдь не величием ег представлений о себе, а величием его сомнений о себе. Моменты кажущегося или временного бессилия оказываются для великого поэта не бесплодными. Видимо, они помогли Некрасову создать такое потрясшее современников произведение, как "Рыцарь на час". "Покорись, о, ничиожное племя, неизбежной и горькой судьбе. Захватило вас трудное время не готовыми к трудной борьбе. Вы ещё не в могиле, вы живы, но для дела вы мёртвы давно. Суждены вам благие порывы, а свершить ничего не дано". Воинствующая горечь этого обвинения вырывала столько ещё не окончательно заснувших совестей из гражданской спячки. Маяковский, однажды шутливо отозвавшийся о поэзии Некрасова, незадолго до смерти признался, что в революционной истории некрасовские стихотворения пользовались неизмеримо большим значением, чем вся остальная литература.
Слышит ли Некрасов наше сердечное спасибо за посеяное им "разумное, доброе, вечное..."?
1978