Потому что не до шуток
Бывает, что поэт завоевывает читателя с первых публикаций. Но такие блицзавоевания чреваты опасностями. Дай бог, если поэт, которому в самом начале игры выпадет счастливая карта успеха, воспримет читательский интерес только как добрый аванс доверия, подлежащий оплате собственным "потом и кровью". Если же поэт воспримет читательское внимание как уже прочный постамент, на какой можно преспокойно воздвигнуться и самонадеянно вещать, уверовав в априорную близость своих вещании, то мнимый постамент может уйти из-под мнимо бронзовых ног.
Читательский интерес не постамент, а живая, меняющаяся почва для живого, думающего, меняющегося поэта.
Наивны при всей ловкости рук те поэты, которые из кожи вон лезут, имитируя часть или сумму формальных приемов "достижения успеха". Сейчас развелось немалое количество вознесенствующих, евтушенствующих и ахмадулинствующих молодых поэтов, что вызывает у меня искреннее огорчение. Подражательство с умыслом похоже на искусное подбирание отмычек к двери поэзии. Подлинный поэт всегда пытается открыть эту дверь собственным честным ключом. Если дверь не поддается, то подлинный поэт вышибает её, но опять же собственным, а не чьим-то одолженным телом. Подражательство или признак слабохарактерности, или признак характера весьма сомнительного свойства.
Чтобы стать и остаться самим собой в поэзии, необходимо великое художественное мужество.
Было бы ханжеством высокопарно восклицать, что подлинный поэт никогда не думает об успехе. Но потребность в читательском успехе для подлинного поэта всегда следует за первопричиной потребности выразить себя через мир и мир через себя. И для поэта, вынашивающего ребенка в своем чреве, естественно желать, чтобы мир принял и полюбил этого ребенка, ибо мир - его отец. Матери никогда искусственно не подделывают своих детей с расчетом на то, чтобы они понравились, - матери их просто рожают.
Версификаторы не рожают - рожать небезопасно. Версификаторы химически конструируют неких гомункулов в стеклянных колбочках. В душах версификаторов не священный огонь, а переносная спиртовочка расчетца. При помощи этого расчетца версификаторы математически выводят формулу чужого успеха и пытаются на ее основе рационально выработать свой голос. Но голос версификаторов не трогает - тронуть может лишь голос, у которого выстраданный, а не выработанный тембр.
В связи со всеми этими размышлениями, небесполезными для меня самого и, как мне кажется, для тех, кто еще стоит у двери в поэзию, я хотел бы поговорить о судьбе одного поэта, имя и фамилия которого еще не производят сами по себе магнитного действия, - о Владимире Соколове.
Владимир Соколов родился в 1928 году.
Когда Роберт Рождественский и я поступили в Литературный институт, Соколов его уже закончил. Знакомство с ним и его стихами сыграло для нас огромную роль. Могу смело сказать, что Соколов учил нас серьезному отношению к поэзии, и если кому-нибудь из нас эта серьезность не прививалась, тут уж вина не его. Мы всегда считали Соколова талантливее нас и трепетно прислушивались к каждому его слову - и критическому, и поэтическому.
Как я хочу, чтоб строчки эти
Забыли, что они слова,
А стали - небо, крыши, ветер,
Сырых бульваров дерева, -
писал Соколов тогда, и строчки действительно забывали, что они строчки, и превращались в трепыхающийся, шуршащий, поблескивающий, похрустывающий мир.
Густым гудком ночной покой
затронут.
Скрипит фонарь, и желтое пятно
Скользит по мокрым камешкам перрона,
Невиданного кем-то так давно.
О Рождественском и обо мне иногда говорили как о поэтах, якобы впервые выразивших поколение, чье детство прошло во время Великой Отечественной войны. А ведь это неправда. За несколько лет до того, как мы только приступали к теме войны с точки зрения не воевавших, но мечтавших совершать подвиги мальчишек, Соколов уже написал:
Но в коридоре, становясь
под знамя,
Мы верим ложной гибели сполна
И не догадываемся, что с нами
Играет настоящая война.
Соколов вывел нас к этой теме, и не только к этой. Его полюбившееся нам в то время стихотворение "Первый снег", полное удивительной чистоты и свежести, явилось для многих своеобразной тропинкой в лирику. Жаль, что после эту тропинку замусорили липкими обертками от карамельной лирики.
В год, особенно сложный для нас, не окрепших духом, Соколов написал:
В золотое время суток
Золотого слова жду,
Потому что не до шуток
В пятьдесят шестом году.
Я был тогда помоложе, и мне казалась несколько странной эта позиция - "ожидать золотого слова". "Чего ждать? - так и кричало что-то внутри меня. - Надо идти и добывать в поэзии это золотое слово!" Я не уловил серьезности слов: "Потому что не до шуток".
А Соколов не спешил.
Соколов не тянулся на эстраду. Соколов инстинктивно сторонился микрофона, который, как известно, иногда меняет не только физический, но и поэтический голос. Он вообще бежал любых проявлений "устности":
Хочу я любовью неустной
Служить им до крайнего дня,
Как звездам, как девочке русой,
которая возле меня.
Увидев в Болгарии старые церкви, Соколов был поражен "их ростом, приземисто-малым, и маковками без креста". Но потом ему сказали, что турки запрещали болгарам строить слишком высокие церкви.
А церкви нет-нет и рождались.
Но чтоб сохранить высоту,
Они в глубину зарывались.
В земную, в родимую ту.
Церквушки невидные эти,
Две трети тая под землей,
Казались пониже мечетей,
А были повыше иной.
О чём эти стихи? Да, как и всякие настоящие стихи, о многом, и в то же время это - размышление о поэзии, о её подлинности, её стойкости и высоте.
Соколов предпочел в поэзии не высоту очевидную, лезущую в глаза, а высоту глубинную, незаметную с первого взгляда.
Соколов принадлежит к числу по-настоящему поэтически образованных поэтов. Он может делать со строкой все, что угодно. Но именно поэтому не делает. Его не влекут такие рифмы, как "заморозков речь я - Замоскворечье". Он себе уже доказал однажды, что и это может, - и баста! А иные из нас тратят столько сил на беспрестанные доказательства своей профессиональной ловкости, не подозревая, что это назойливое доказывание служит скорее признаком неполноценности таланта.
Соколов ценит в поэзии другое - даже не возможность выговориться, а возможность к чему-то благоговейно притронуться.
Возможно, его и самого иногда тревожит собственная небурность, возможно, и его иногда влечет к "фантастическим выстрелам ночи". Но он сам трезво предостерегает себя и сознательно смиряет:
Он думал: это охлажденье,
А это было мастерство.
Перелистывая книгу Соколова с незаманчнвым на званием "Смена дней", я поражаюсь цельности, собранности поэта, сумспшего в то время, когда многие из нас срывали поэтические связки то на криках, то на задыхающемся шепоте, так сохранить прозрачную классичность своего голоса, не поддававшегося опыту чужих успехов.
Говоря о живых поэтах, мы чересчур боимся высоких эпитетов и определений. Трезвого, взыскательного к себе человека не может испортить похвала, а вот легкомысленному и ругань вскружит голову.
Так вот: прочитав первую крупную итоговую книгу Владимира Соколова, я лишний раз убедился р том, что знал уже давно и что, к сожалению, знают немногие: это большой русский поэт.
Как сложится его судьба дальше? Все, конечно, зависит сейчас только от него самого. Но мне очень хотелось бы, чтобы под его ногами оказалась почва читательского интереса и помогла ему. Он уже стал самим собой, теперь важно остаться самим собой. А остаться самим собой - означает непрерывно изменяться и изменяться, но изменяться не изменяя.
Я хочу полностью процитировать одно стихотворение Соколова о Лермонтове, которое дышит чистым воздухом благородства:
Когда стреляют в воздух на дуэли,
Отнюдь в обидах небо не винят,
Но и не значит это, что на деле
Один из двух признал,
чго виноват.
И. удивив чужого секунданта
И напугав беспечно своего,
Он, видя губы бледные Баранта,
Пугнул порон. И больше ничего.
Ведь еще ночью, кутаясь
в постели,
Терзая лоб бессонной маетой,
Он видел всю бесцельность
этой цели,
Как всю недостижимость
главной, той.
Заискиванье? Страх? Ни в коем
разе.
И что ему до этого юнца!
Уж он сумел бы вбить ему
в межглазье
Крутую каплю царского свинца.
Опасно расстрелять все патроны по неглавным целям. Опасно, однако, считать слишком многое не достойным выстрела, ибо это не достойное выстрела может выстрелить в тебя самого. Характер поэта определяется пониманием, когда стрелять и в кого. Характер проявляется в умении ощутить узлы сюжета истории и в попытке разрубить или развязать. В первом случае годится меч. Во втором - пристальные руки часовщика. Поэзия Соколова не разрубает, но она несет высокую гражданскую функцию терпеливого развязывания. Пушкин, Лермонтов, русская природа, любовь, Великая Отечественная война, сибирские стройки - все это для поэта узлы сюжета истории, которые он пытается развязать. Иногда он терялся и шептал зимней ночи: "Я последний ученик в мастерской твоей холодной". Или желчно усмехался: "Мне тридцать три. Я жив. Ищу Иуду".
Но все сомнения в себе побеждает живая любовь к живой земле. И земля для него не предмет языческого восхищения или ультрамодерного разламывания на составные элементы, а что-то простое, необходимое, наполненное ушедшими куда-то с неё, но не из нее людьми.
Жить бы мне, на ромашках гадая,
Зная дело, сжимая перо,
До свободной минуты, когда я
В землю тоже войду, как в метро.
Да. Соколов не ищет лихорадочно своего золотого слова - он его ожидает. Но ожидание - тоже великая работа, ибо великая работа - прежде всего самодисциплина.
Он знает, что поэзия - дело нешуточное, потому что не до шуток ни в пятьдесят шестом году, ни в шестьдесят пятом, ни вообще в нашем веке...
Подражатели относятся к поэзии шутовски и поэ-тому в конце концов теряют читателя, даже если иногда временно его завоевывают.
А завоевать читателя по-настоящему может только выстраданное, пронесенное сквозь все узлы истории золотое слово, то есть, проще говоря, нешуточное.
1965