Голубь в Сантьяго
<<<  Предисловие 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Эпилог  >>>
6
Когда мы юны, тянет к тем, кто старше.
Когда стареем, тянет к тем, кто юн,
и всё-таки, чтобы понять себя,
ровесника, ровесницу нам надо.
Мы все сначала - дети превосходства
властительного опыта чужого,
а после опыт наш - отец невольный
неопытности, им установленной.
Но вместе две неопытности - опыт,
прекрасный тем, что нет в нём
                                          превосходства
ни над одной душой, ни над второй.

Энрике шёл по городскому саду
однажды утром, собирая листья
с прожилками, которые, казалось,
вибрируют, живут в его руках,
и вдруг увидел: по аллее рыжей,
по листьям, по обрывкам прокламаций,
по кружевным теням и по окуркам
с лицом серьёзным девушка бежит,
могучая, во взмокшей белой майке,
где надпись "Universidad de Chile",
в лохматых шортах джинсовых и кедах,
невидимое что-то от себя
отталкивая сильными локтями,
а лбами исцарапанных коленок
невидимое что-то ударяя,
дыша сосредоточенно, спортивно,
как будто от спортивных результатов
зависит вся история страны.

И девушка подпрыгнула с разбега
и сорвала дубовый лист осенний.
Взяла его за веточку зубами,
вмиг раскрутив, как золотой пропеллер,
и продолжала свой серьёзный бег.
Надежная, скуластая, большая,
она была чуть-чуть великовата,
но даже этим тоже хороша.
Не знал Энрике, что с ним
                                          приключилось,
но повернулся, побежал за ней,
сначала видя только её спину,
где сквозь прозрачность белоснежной
                                                                  майки
волнисто проступали позвонки.
Роняя гребни, волосы летели
вдогонку за просторным крепким телом,
как будто за лошадкой патогонской
несётся её чёрный жёсткий хвост.
Старался перепрыгивать Энрике
с каким-то непонятным суеверьем
её следы на утреней аллее,
где остался от подошв рифлёных
узорно отформованный песок.
Казалось, был внутри следа любого
песчаный хрупкий город расположен,
который было страшно разрушать.
Потом Энрике поравнялся с ней,
с её крутым плечом, почти борцовским,
с тугой щекой, где родинка прилипла,
как будто бы кофейное зерно,
с горбинкой независимого носа,
с обветренными крупными губами,
внутри которых каждый зуб сверкал,
как белый свежевымытый младенец.
Хотел Энрике ей взглянуть в глаза,
но не сумел он заглянуть за профиль,
и только правый глаз её увидел,
на родинку её точь-в-точь похожий,
но с выражением лёгкого презренья,
что родинкам, по счастью, не дано.
"Не тяжело в костюме и ботинках?" -
она спросила, не замедлив бега.
"Немножко тяжело", - ей, задыхаясь,
распаренный Энрике отвечал.
"Ещё осталось десять километров", -
она его, смеясь, предупредила.
"Я добегу, - ответил ей Энрике. -
А что в конце пути?"
                                    "Конец пути", -
в ответ была беззлобная усмешка.
Энрике снял пиджак, его набросил
на мраморные треснувшие крылья
скучающего ангела-бедняги,
в траве оставил снятые ботинки
с носками, быстро сунутыми в них,
и продолжал бежать босой, как в детстве,
когда бежал по пене в час отлива
за морем, уходящим от него.
"Не украдут?" - она его спросила,
когда её догнал он, запыхавшись.
"А я на честность ангелов надеюсь.
Мы всё же в католической стране".
"Ты веришь в бога?" - сразу оба глаза
под сросшимися властными бровями
насмешливо взглянули на него.
"Во что-то". - "Ну, а что такое -
                                                "что-то"?"
"Не знаю точно. Нечто выше нас".
"Ты мистик, что ли?" - "Просто
                                                      я художник".
"Что значит - просто?" - "Просто так,
                                                                  и всё".
"Ах, ты из тех, кто с кисточкой и краской.
Оружие - достойней для мужчин".
"Но лишь искусство - чистое оружье".
Работая, как поршнями, локтями,
она спросила жёстко: "Разве чистой
винтовка Че Гевары не была?
Ты в партии какой?" - "Эль Греко,
                                                      Босха".
"Не знаю... Что за партия такая?"
"Хорошая, но маленькая очень.
А ты в какой?" - "Пока что в никакой.
Но я стою за действия". - "Я тоже.
Но разве так бездейственно искусство?"
"Смотря какое". - "А смотрела ты?"
"Немного... Не люблю музеев с детства.
Ну, скажем, вот хвалённый ваш Пикассо -
он говорит, что коммунист, а сам
свои картины продаёт буржуям".
"Пикассо половину этих денег
подпольщикам испанским отдаёт".
"Ну а другую половину - Чили?
Как бы не так! Его борьба - игра.
Как можно верить, что миллионеров
разоблачит другой миллионер?
Мне Буревестник Горького дороже,
чем голубь мира неизвестно с кем".
"Мир неизвестно с кем и мне противен.
Уверен я - Пикассо так не думал".
Энрике еле поспевал за ней,
ступни босые обжигая щебнем
на каменистой, за город ведущей,
из парка убегающей тропе,
и девушка была неутомима,
вся резкая, как взмахи её рук.
"Я на врача учусь, - она сказала, -
не на зубного, не на педиатра.
Хирурги революции нужней".
"А наши зубы, что, второстепенны
и делу революции не служат?
Но если они выпадут,
как скучно зашамкают ораторы с трибун".
"Ну, за себя ты можешь не бояться.
Твои ещё молочные, мучачо", -
и вскрикнула, внезапно оступившись,
и захромала, за ногу держась.
Потом остановилась и присела.
"Здесь моё место слабое", - она
на щиколотку, морщась, показала.
"Вот как! А я не мог себе представить,
что у тебя есть слабые места".
"Что за места интересуют вас,
мужчин так называемых, мне ясно.
Запомни, что касается меня, -
так крепко всё. Но, но - подальше руки,
я и хромой ногой могу поддать".
"Не бойся, я твоей ноги не съем.
Любой художник - чуточку анатом,
а кто анатом, тот и костоправ.
Давай-ка ногу. Тише, не брыкайся.
Не очень-то нога миниатюрна.
Не для неё - хрустальный башмачок".
"Я и сама, не думай, не хрустальна".
"Я вижу... Номер твой не сорок пять?" -
и дёрнул он двумя руками ногу,
и сказалось ему в ответ сквозь слёзы:
"Ты что - с ума сошёл? Сороковой!"
Он разорвал платок и туго-туго
ей щиколотку вмиг забинтовал:
"Какая редкость - бинтовать хирурга".
"Забинтовал бы лучше свой язык".
Она зашнуровала еле-еле
на целый номер выросшую ногу
и попыталась дальше побежать,
но всё таки нога остановила,
жестоко унижая самолюбье.
"Ты, кажется, совсем устал, мучачо?
Ну, так и быть. Давай передохнём".
Он сел. Она в траву упала, прыснув:
"Мучачо, ты на куче муравьиной!"
И он вскочил, увидев под собою
примятый им, набитый жизнью конус,
где были чьи-то труд, любовь, борьба.
А девушка смеяться продолжала:
"Всё завершилось муравьиной кучей.
Теперь ты понял, что в конце пути?"
Смущенье пряча, огрызнулся он,
стремительно отряхивая брюки:
"Мы для кого-то тоже муравьи,
когда на нашу жизнь садятся задом".
"Не надо позволять! - свой строгий палец
она над головою подняла. -
Не надо в жизни быть ни муравьями,
ни тем, кто задом давит муравьёв!"
"Ну наконец-то я с тобой согласен".
Энрике тоже лёг в траву спиной
и видел сквозь траву, как в двух шагах
коричневая бабочка несмело
присела на один из двух пригорков,
приподнимавших круто её майку,
уже зазеленённую чуть-чуть.
Энрике раза три перевернулся
и подкатился кубарем, спугнув
растерянную бабочку с груди,
вбирая в губы вместе с муравьями
сначала майку, после, с майкой, - кожу,
вжимая пальцы - в пальцы,
рёбра - в рёбра,
руками её руки побеждая,
глаза - глазами, и губами - губы,
и молодостью - молодость её.
 
Из рук его два раза вырвав руки,
она его два раза оттолкнула,
но, в третий раз их вырвав, - не смогла
и обняла. Кричать ей расхотелось.
Ей сразу он понравился тогда,
когда на крылья ангела он бросил
пиджак, ему мешавший с ней бежать.
Возненавидев исповеди в церкви,
когда однажды старичок священник
трясущейся рукой сквозь занавеску
стал щупать лихорадочно ей груди,
а было ей всего тринадцать лет,
она возненавидела желанья,
которые уже в ней просыпались,
а вместе с ними и свою невинность,
и всех мужчин, хотевших так трусливо
лишить её невинности тайком.
Невинности законная продажа,
чтобы назваться чьей-нибудь супругой,
ей тоже отвратительно была.
Но тело любопытствовала подло,
изжаждалось оно, истосковалось
и до того порою доводило,
что хоть намажься, словно проститутка,
и - с первым, кто навстречу попадётся,
чтобы узнать, как это происходит,
а после - в море или монастырь.
От всех желаний, недостойных тела,
достойно осуждаемых умом,
она пыталась вылечить себя
учёбой, революцией и бегом, -
и вдруг всё это сразу сорвалось.
Она хотела.
                  Только не вообще,
а именно вот этого, смешного,
кидателя ботинок, пиджаков,
который так, возможно, поступал,
чтоб ангелы обулись и оделись.
Она хотела. Не потом. Сейчас.
Трава сквозь спину ей передавала,
что в этом ничего плохого нет.
Она уже любила? Может быть.
Всё в ней внезапно стало слабым местом.
Мелькнуло, растворясь: "Уж если падать,
то сразу и с хорошего коня".
И небо навалилось на травинки,
однако их ничуть не пригибая,
и двое стали сдвоенной природой,
и миллионы зрителей глядели
с немого муравейника на них.
Голубь в Сантьяго
<<<  Предисловие 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Эпилог  >>>