Голубь в Сантьяго
<<<  Предисловие 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Эпилог  >>>
Поэма, которая спасла сотни юных жизней.
(Вместо предисловия)

В старости люди редко кончают жизнь самоубийством. Чаще всего это происходит с юными людьми - от первого обмана, предательства, неразделённой любви, припадка одиночества, невыносимой боли от того, что тебя никто на свете не понимает, от того, что некому высказать всё, что изнутри раздирает душу. Это не означает, что в старости люди не испытывают тех же самых страданий, но они с ними уже свыклись и носят их так же привычно, как горб горестей, сросшийся с ними, ставший ими. У самоубийства не бывает только одной причины, но потому, что если мучает только что-то одно, то можно зацепиться за нечто другое, как за спасительную соломинку. К самоубийству толкает чувство безысходности, и в юности оно сильнее, потому что естесственный выход - смерть - где-то ещё далеко и растягивать предполагаемое непрерывное мучение на долгие годы кажется невыносимой пыткой. Старики мудро спасаютя болтливостью от обуревавших их мрачных мыслей, а юные леди, страшась таких мыслей, прячут их внутрь, заталкивают как можно глубже до полной гнетущей перенабитости души, и в конце концов взрывается или задыхается. "Но мы умрём со спёртостью тех розысков в груди", - как писал Пастернак. Когда невыносимо плохо, когда возникает это давящее чувство безысходности, заставляющее искать взглядом крюк на потолке и думать, выдержит ли он, нельзя оставаться одному, надо идти к людям - или к самым близким, а ещё лучше - к совсем незнакомым, потому что очень часто легче выговорить свою боль совсем неизвестным тебе людям, которых, может быть, никогда больше не увидишь. Невыговоренность - одна из самых главных причин всех самоубийств. У нас, писателей, на такой случай есть одновременно и самое близкое, и в то же время самое незнакомое существо - бумага.

В молодости я несколько раз думал о самоубийстве, и, пожалуй, меня спасало то, что я никогда не любил что-то одно, а слишком многое в жизни, чтобы отказаться от неё потому, что меня обманула лишь какая-то одна её составная. А когда было плохо, я не прятал этого, выговаривал бумаге. "Как стыдно одному ходить в кинотеатр", "Нет, нет, я не сюда попал". Это и было самоспасением. Один из мамых страшных дней в моей жизни был день, когда наши танки вошли в Прагу. они как будто шли по моему позвоночнику, дробя его гусеницами. Солженицын в этот день, наверное, торжествовал, ибо для него это подтверждением его авакумовского антикоммунизма, а для меня это было крушением моей мечты революционной романтики, надежд на социализм с человеческим лицом. Советская власть сама уничтожила мо мне мои иллюзии по отношении к ней. Жизнь мне казалась конченой, бессмысленной. А я сам себе - навеки опозоренным. Моя телеграмма протесту нашему правительству, стихи "Танки идут по Праге" были вовсе не смелостью, а самоспасением. Если бы я этого не сделал, я презирал бы себя до конца жизни, а с таким презрением к себе я не смог жить. Другой страшный момент в моей жизни наступил, когда наша любовь с женщиной, которую я безмерно, помимо любви, уважал за отвагу, талант, начала распадаться, и, видимо, неотвратимо. Тогда-то и возник на моём подоконнике, вовсе мной не выдуманный для поэмы, голубь и посмотрел на меня не разрешающими самоубийство глазами. Этот голубь сразу перенёс меня в Чили, напомнил мне историю одного юноши и его самоубийство, чьим свидетелем я был на крыше гостиницы "Каррера". Я стал писать поэму "Голубь в Сантьяго", и во мне сразу связалось в узел и то, что происходило с тем юношей, и то, что происходило со мной и происходит с молодыми людьми и в нашей стране, и в разных уголках земного шара.

Я был обречён на то, что чилийский фон моего сюжета бедет воспринят издевательски снобами, щеголяющими своим кухонным, в отличие от Солженицына, трусливым антикоммунизмом. Один из таких однажды в моём присутствии поднял тост за генерала Пиночета, с садистским ёрничеством поглядывая, как я на это отреагирую. Я поставил бокал на стол, думая и погибшем чистейшем идеалисте Альенде, и об обрубленных руках певца Виктора Хары, и о задохнувшемуся от несвобод Пабло Неруде. И спросил: "Почему?" "А потому, что, если бы не Пиночет, в Чили стало бы всё, как у нас..." - триумфально сказал этот человек, хобби которого всегда было состоять при знаменитых красавицах, за что Бродский метко окрестил его кличкой "BODY-CAD". Я не понял почему, если Брежнев такой, кокой он есть, то Пиночет от этого лучше. Я ушёл из этого дома. Самое ужасное было в том, что, когда я однажды начал читать совершенно лирический кусок из этой поэмы о пробежке двух молодых людей по кладбищу, одна из самых лучших женщин-поэтов России, поморщившись, оборвала меня на середине: "Я ничего не хочу слушать больше про это ваше Чили..." Они даже не поняли, что моя поэма совсем не политическая, что она - о самоубийстве. Лживый интернационализм нашей пропаганды отравил многих людей настолько, что им просто стало наплевать на весь земной шар, кроме них самих, и они забыли, что везде есть страдания - действительные, а не выдуманные нашими газетами. Когда "Новый мир" напечатал мою поэму, я был почти уверен, что её не поймут, - во всяком случае, у нас. К счастью, я ошибся.

Действительно, об этой моей поэме не было ни одной статьи (!-Е.Е.), но зато я время от времени начал получать письма от юных людей то из Петропавловска-на-Камчатске, то из Чимкента, то с пограничной заставы, то из воронежского села - письма, говорящие мне, что эта поэма спасла их от самоубийства. Люди услышали меня. Поэма была переведена на иностранные языки, и мне стали поступать точно такие же письма и тоже от юных людей из-за границы. Много раз на моих выступлениях и в нашей стране, и за рубежом ко мне подходили люди, да и сейчас подходят, и благодарят за эту поэму, как, например, этим летом в Бишкеке - одна библиотекарша призналась, что моя поэма "Голубь в Сантьяго" спасла её от самоубийства.

Но, пожалуй, самую поразительную историю мне поведал переводчик на одном из иностранных языков. Он только что потерял в автомобильной катастрофе жену и дочь, и лежал один в коттедже, размышляя лишб о способе самоубийства: петля, яд, газ в квартире, испарение бензина в машине, прыжок с крыши, с моста. И вдруг он увидел на подоконнике голубя с неразрешающими глазами. В дверь раздался звонок. Почтальон принёс ему пакет из издательства с литературным подстрочником поэмы "Голубь в Сантьяго". Он расписался, начал читать и вздрогнул, наткнувшись на такого же голубя с такими же не разрешающими самоубийство глазами, глядевшего на меня с моего московского подоконника. Переводчик взглянул на свой подоконник - там сидел тот же самый голубь. Он начал переводить эту поэму и, как он сам признался, этот перевод, втянувший его снова в жизнь, спас его от мысли о самоубийстве.

Судя по письмам и устным признаниям, эта поэма спасла от самоубийства более трёхсот человек в разных странах, а может быть, гораздо больше, но я об этом никогда не узнаю, да и не надо. Может быть, когда меня уже не будет, она станет всё так же спасать людей от ощущения безысходности.

"Безысходности нет" - слава Богу, что это моя простая, но заклинающая строчка была услышана. А то, её одинаково поняли в разных странах, - ещё раз доказывает, что все мы, в сущности, одинаковы в своих главных чувствах. Камю вспомнил в книге "Бунтующий человек" чьи-то великие слова: "Любая стена - это дверь". Не так важно, кем сказаны необходимые людям слова. Важно, что они сказаны.

Евг. Евтушенко. 13 авг. 1997

Голубь в Сантьяго
<<<  Предисловие 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Эпилог  >>>