Роман "Ягодные места" Эпилог 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 Пролог

23

В истории есть события, которые через газеты, радио, телевидение немедленно заявляют сами о себе, что они — история. Но все, что происходит с каждым обреченным на незнаменитость человеком, это тоже история. Миллионы телезрителей, наблюдая за взрывами бомб, угонами самолетов, политическими конгрессами, конкурсами красавиц, футбольными матчами, наивно думают, что перед их глазами — главное событие в жизни человечества. Но если какой-нибудь телезритель, почувствовав неожиданную боль в сердце, сползет с кресла и поймет, что умирает, то именно это покажется ему главным событием, а вовсе не то, что мелькнет перед ним на голубом экране.

Для Кеши и Сережи, карабкающихся по таежным скалам в гудящих тучах мошки, вопрос жизни или смерти их товарищей был сейчас главным событием человечества, и кто бы мог их в этом обвинить? Мошка, забивающаяся в ноздри и уши, была для них реальностью, а самолет, летящий высоко над тайгой, где в руках пассажиров шуршали газеты со всеми якобы главными событиями мира, был только голубым недостижимым видением.

Кеша и Сережа, обламывая ногти о зазубрины скал, вылезли на вершину горы и обессиленно упали ничком. Когда они посмотрели вниз, то увидели Вороний перекат. Он был похож на водяное кладбище, а его мрачные валуны высились, как надгробья. Вокруг валунов были белые кольца пены, сверху казавшиеся застывшими. Сквозь ветер, свистевший на вершине, шума реки не было слышно, и было даже трудно понять, движется она или не движется. Берег был пуст или казался пустым.

— Смотри, там чо-то чернеет, — Кеша толкнул Сережу локтем. — Вон там, у самой воды…

— Это, наверное, коряга, — вздохнул Сережа.

Но, поднятые этой крошечной надеждой, они начали спускаться, обдирая руки о редкий кустарник. Вскоре белые кольца вокруг валунов стали живыми, река задвигалась, послышался ее все нарастающий шум, но черное пятно все еще оставалось загадочным.

— Человек… — напрягая зрение, сказал Сережа.

— Нет, двое… — сказал Кеша.

Наконец их ноги коснулись прибрежного песка и, увязая в нем, сами понесли их к черному пятну.

На песке лежали насквозь мокрые Вяземская и Коломейцев, тесно прижавшиеся друг к другу. Отменяя мысль о том, что они погибли, у их босых ног стояли снятые сапоги, а на гальке были разостланы портянки. Мертвые портянок не сушат. Вяземская и Коломейцев спали. Они спали крепко, и разбудить их было нелегко. Проснувшись, Вяземская сразу отдернула свою руку, обнявшую во сне Коломейцева. Коломейцев с трудом поднялся на локти, встряхивая головой, силясь прийти в себя. Наконец размытые контуры перед ним стали Кешей и Сережей, и слабое подобие радости появилось в его глазах, но снова сменилось чем-то сходным с неузнаванием.

— А где Иван Иваныч? Где Бурштейн? — тряс его за плечи Кеша.

Коломейцев, еле подняв тяжелую непослушную руку, показал на кусты прибрежного боярышника. Кеша и Сережа бросились туда.

На кустах была развешана одежда. Голый Бурштейн, приплясывая, хлестал себя ветвями, пытаясь защититься от мошки. Первое, что он спросил, было:

— Спички есть?

Кеша вытащил из-за пазухи спичечный коробок в оболочке воздушного шарика, перевязанный ниткой, и через мгновение спасительно пополз дымок, отгоняя мошку. А рядом на трухлявом бревне, весь облепленный мошкой, но не замечая ее, сидел другой голый человек, раскрыв в руках черную клеенчатую тетрадь и пытаясь расцепить ее слипшиеся страницы, — это был Иван Иванович Заграничный. Он поднял на Кешу и Сережу блуждающие глаза и снова опустил их к тетрадке, роясь взглядом в безнадежно расплывшихся буквах.

— Погибли, однако, — пробормотал он.

— Кто погиб? — вырвалось у Сережи, подумавшего, что Иван Иванович сошел с ума. — Мы же здесь, все живы…

— Мысли мои погибли, — гулко сказал Иван Иванович. — Мысли о жизни… Все вода съела. А я послать эту тетрадку хотел…

— Куда? — пораженно спросил Сережа, которому и в голову прийти не могло, что Иван Иванович Заграничный записывает мысли.

— Туда… — неопределенно мотнул Иван Иванович головой куда-то вверх. — Может, пригодились бы…

— Разрешите посмотреть! — попросил Сережа.

Иван Иванович неохотно протянул ему тетрадку:

— Bсe равно ничо не поймешь.

Тетрадка была тяжелая от воды, записи действительно почти смыло. Можно было разобрать только обрывки фраз и слов. На первой страничке под клеенчатой обложкой заглавие, написанное крупными печатными буквами, сохранилось хорошо:

И. И. Заграничный. «МЫСЛИ О ПОРЯДКАХ И БЕСПОРЯДКАХ». А вот дальше шла нескладица, размытость. «В ч… видал лоз «Сла советск пионерам!». А за что им сла они ишо ничо не исделали. Заместо л в надо пословицы наро е развешивать — в их ума больше…», «За лохо ово про другу нацию, своей нации лишь ть», «Еже сю междуведом е ю перепис вдвое сокра ть, то умаги на се хороши к жки хвати», «Из двух хороших лю одного лучшего легче выбрать. А про никудышных я уж молч», «Никому не по си вместях быть врачо геоло плотни космонав кузнецом парикма сапожником прачкой, портным атомщик дворником. А почему государству под силу? Государству помочь на ослобонить его маленько…», «Водку пить не разучишь, надо уч как ее п», «Кто на письм трудящих не отвечат, у тех дома почтовы ящики снять — пущай к ним ничьи письма не дохо», «ущай се иректора обувных и одежных фабрик только свою продукцию носют», «Газеты электроникой провер чобы одинаковы сло и не повторялись. А ежели повторя чо бы типографска маши упиралась и ни в какую пока новых слов не подберут», «Со спекуля не судами надо воева а избытке…»

— Дай-ка мне тетрадку… — вдруг насупился Иван Иванович Заграничный. Он вырвал ее из Сережиных рук и швырнул в уже разгоревшийся костер. Мысли Ивана Ивановича Заграничного гореть не хотели, корчились, шипели, но понемногу занимались огнем, скручивались, становились пеплом.

Глядя на корчащиеся в огне мысли Ивана Ивановича Заграничного, Бурштейн вдруг еще раз понял, как он любит эту страну, как не может жить без нее, без таких людей, как Иван Иванович, Коломейцев, Кеша, Сережа, Вяземская, и многих других, а потом вспомнил вырезанные им из фронтовой газеты стихи тогда еще совсем молодого Наровчатова, хлебнувшего одной войны с ним, с Бурштейном: «Но сегодня, у стен Пултуска, пусть сольются во мне навек оба слова — еврей и русский — в слове радостном — человек…»

Все уже переоделись в сухое, перекусили случайно уцелевшими консервами, и надо было идти, но Коломейцев, не отдавая никакого приказания, молчал. Лицо его было далеким, как будто он до сих пор был во сне, из которого его, казалось, пробудили Кеша и Сережа. Он не сказал ни единого слова, и только губы его, распухшие от укусов мошки, беззвучно шевелились, а глаза остановились на какой-то невидимой другим точке. Коломейцеву казалось, что люди, сидевшие с ним у костра, были лишь призраками, а на самом деле все они погибли, и в этом виноват он, Коломейцев. Наконец он потихоньку начал понимать, что они живы, но это его вины перед ними не меняло. Еще он почему-то вспомнил голос в стогу: «А вы меня не забудете?» — и потом опять ее, девушку с желто-крапчатыми глазами, выронившую в пыль гвозди из прорвавшегося бумажного пакета перед его газиком и бормочущую: «Рубашку, рубашку вы забыли…» И всплывали в Коломейцеве то одна его вина, то другая, убивавшая людей или не убивавшая, но от этого не перестающая быть виной. У него было такое ощущение, как когда-то в белорусских лесах от невидимых ожогов.

Все сидевшие у костра боязливо переглядывались, понимая: с Коломейцевым что-то происходит, но никто не решался заговорить с ним. Первым собрался с духом Сережа. Он протянул Коломейцеву черный искрящийся камень:

— Виктор Петрович, видите?

Коломейцев взял камень в руку, ослабело качнувшуюся под его небольшой тяжестью, медленно поворачивая его то одним изломом, то другим, как будто не узнавая.

— Это касситерит, Виктор Петрович, касситерит! — захлебывался, почти кричал Серело. — Вы правы!

Коломейцев разжал пальцы, и камень беззвучно упал в песок.

— Да, касситерит… — почти неслышно, с трудом разлепляя губы, наконец сказал Коломейцев. И попытался улыбнуться, хотя это у него не получалось.

— Что это? — вдруг вскочила Вяземская, показавшая рукой на реку. — Смотрите!

Почти у самого берега билась искалеченная перекатами лодка. На ее носу стоял накренившийся залатанный мешок, из которого при каждом ударе волны сыпались в воду кедровые орехи. Вцепившись одной рукой в мешок, в лодке неподвижно лежал человек с окровавленной головой. Другая рука, сжимавшая обломок двустволки, была опущена в воду, равнодушно то подбрасывавшую, то погружавшую в себя безжизненные пальцы.

Иван Иванович и Кеша, сбиваемые с ног течением, с трудом перенесли тело из лодки и опустили на песок.

— Медведь лапу приложил. Они сами на людей не нападают. Шатун, однако… — сказал Иван Иванович.

Молча выкопали могилу обломками весел. Опустили в нее тело. Начали забрасывать землей, стараясь не глядеть на обезображенное лицо мертвого.

И вдруг Коломейцев остановил их — впервые после пробуждения осмысленным жестом. Пошатываясь, он встал рядом с могилой, потом резко выпрямился и, глядя на всех, сказал:

— Говорят, о мертвых нельзя говорить плохо. Но правду надо говорить всегда. Со лжи о мертвых начинается ложь о живых. Это был плохой человек. Но он не родился плохим. Что-то его таким сделало. Может быть, это «что-то» в нас. Он понимал, что его не любят. Наша неприязнь делала его хуже. Жалко, что он погиб. Теперь ему не поможешь. В этом виноваты мы сами…

И Коломейцев сделал второй четкий жест, приказавший засыпать могилу.

Иван Иванович и Кеша сверху горкой натаскали камни.

— Надо идти, — сказал Коломейцев, — Сережа, затопчите костер… Так где вы откололи этот кусок касситерита?

Далее


Роман "Ягодные места" Эпилог 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 Пролог