<<< 1 2 3 4 5 >>>
Станция Зима (4/5)
Раздумывал растерянно и смутно
и, вставши с теплой, смятой мной травы,
я пересыпал ягоды кому-то
и пошагал по лесу без тропы.

Я ничего из памяти не вычел
и все, что было в памяти, сложил.
Из гулких сосен я в пшеницу вышел,
и веки я у ног ее смежил.
Открыл глаза.

Увидел в небе птицу.
На пласт сухой, стебельчатый присел.
Колосья трогал.

Спрашивал пшеницу,
как сделать, чтобы счастье было всем.
"Пшеница, как?

Пшеница, ты умнее...
Беспомощности жалкой я стыжусь.
Я этого, быть может, не умею,
а может быть, плохой и не гожусь..."

Отвечала мне пшеница,
чуть качая головой:

"Ни плохой ты, ни хороший -
просто очень молодой.
Твой вопрос я принимаю,
но прости за немоту.
Я и вроде понимаю,
а ответить не могу..."

И пошел я дорогой-дороженькой
мимо пахнущих дегтем телег,
и с веселой и злой хорошинкой
повстречался мне человек.
Был он пыльный, курносый, маленький.
Был он голоден,
молод и бос.
На березовом тонком рогалике
он ботинки хозяйственно нес.
Говорил он мне с пылом разное -
что уборочная горит,
что в колхозе одни безобразия
председатель Панкратов творит.
Говорил:
"Не буду заискивать.
Я пойду.
Я правду найду.
Не поможет начальство зиминское -
до иркутского я дойду..."
Вдруг машина откуда-то выросла.
В ней с портфелем -
символом дел -
гражданин парусиновый
в "виллисе",
как в президиуме,
сидел.
"Захотелось, чтоб мать поплакала?
Снарядился,
герой,
в Зиму?
Ты помянешь еще Панкратова,
ты поймешь еще, что к чему..."

И умчался.
Но силу трезвую
ощутил я совсем не в нем,
а в парнишке с верой железною,
в безмашинном, босом и злом.
Мы простились.
Пошел он, маленький,
увязая ступнями в пыли,
и ботинки на тонком рогалике
долго-долго
качались вдали...

Дня через два мы уезжали утром,
усталые,
на "газике" попутном.
Гостей хозяин дома провожал.
Мы с ним тепло прощались.
Руку жали.
Он говорил,
чтоб чаще приезжали,
и мы ему -
чтоб тоже приезжал.
Хозяин был старик степенный, твердый.
Сибирский настоящий лесовик!
Он марлею повязанные ведра
передавал неспешно в грузовик.
На небе звезды утренние гасли,
и под плывучей, зыбкой синевой
опять в дорогу двинулся наш "газик",
с прилипшей к шинам
молодой травой...
Махал старик.
Он тайн хранил - ого!
Тайгу он знал боками и зубами,
но то, что слышал я в его амбаре,
так и осталось тайной для него.
Не буду рассусоливать об этом...
Я лучше -
как вернулись,
как со светом
вставал,
пил молоко -
и был таков,
как зеленела полоса степная,
тайгою окруженная с боков,
когда бродил я,
бережно ступая,
по движущимся теням облаков.

Порою шел я в лес
и брал двустволку.
Конечно, мало было в этом толку,
но мне брелось раздумчивее с ней.
Садился в тень и тихо гладил дуло.
О многом думал,
и о вас я думал,
мои дядья,
Володя и Андрей.
Люблю обоих.
Вот Андрей -
он старший...
Люблю, как спит,
намаявшись,
чуть жив,
как моется он,
рано-рано вставши,
как в руки он берет детей чужих.
Заведующий местной автобазой,
измазан вечно,
вечно разозлен,
летает он, пригнувшийся, лобастый,
в машине, именуемой "козлом".
Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома,
исчезнет он в район на день-друтой,
и вновь - домой,
измучившийся,
добрый,
весь пахнущий бензином и тайгой.
Он любит людям руки жать до хруста,
в борьбе двоих, играючи, валить.
Все он умеет весело и вкусно:
дрова пилить
и черный хлеб солить...

А дядя мой Володя
Ну, не чудо
в его руках рубанок удалой,
когда он стружки стряхивает с чуба,
по щиколотку в пене золотой!
Какой он столяра
Ах, какой он столяр!
Ну а в рассказах -
ах, какой мастак!
Не раз я слушал, у сарая стоя
или присевши с края на верстак,
как был расстрелян повар за нечестность,
как шля бойцы селением одним
и женщина по имени Франческа
из "Петера" запела песню им...
Дядья мои -
мои родные люди!
Какое было дело до того,
что говорила мне соседка:
"Крутит
Андрей с женой шофера одного.
Поговорил бы с теткою лирично.
Да нет, зачем? Узнает и сама.
Ну, а Володя -
столяр он приличный,
но ведь запойный -
знает вся Зима".
Соседка мне долбила, словно дятел,
что должен проявить я интерес.
А я не проявлял.
Но младший дядя
куда-то вдруг таинственно исчез.
Все время люда приходили с просьбой
то починить игрушку, то диван.
Им отвечали коротко и просто:
"Уехал на неделю.
По делам".
И вдруг соседка выкрикнула желчно,
просунувши в калитку острый нос:
"Да им перед тобою стыдно, Женька!
Лежит твой дядя -
рученьки вразброс.
Учись, учись, студентик, жизни всякой.
А ну, пойдем!"
И, радостна и зла,
как будто здесь была она хозяйкой,
меня в кладовку нашу повела.
А там лежал мой дядюшка в исподнем,
дыша сплошной сивухой далеко,
и все пытался "Яблочко" исполнить
при помощи мотива "Сулико".

Увидев нас, привстал он с жалкой миной,
растерянный, уже не во хмелю,
и тихо мне:

"Ах, Женька ты мой милый,
ты понимаешь, как тебя люблю?.."
Не мог его такого видеть долго.
Он снова душу мне разбередил,
и, что-то расхотев
обедать дома,
я в чайную направился один.
В зиминской чайной жарко дышит лето.
За кухней громко режут поросят.
Блестят подносы, лица...

В окнах ленты,
облепленные мухами, висят.
В меню учитель шарит близоруко,
на жидкий суп колхозница ворчит,
и темная ручища лесоруба
в стакан призывно вилкою стучит.
В зиминской чайной шум необычайный,
летучих подавальщиц толчея...
За чаем, за беседой невзначайной,
вдруг по душам разговорился я
с очкастым человеком жирнолицым,
интеллигентным, судя по всему.
Назвался Он московским журналистом,
за очерком приехавшим в Зиму.
Он, угощая клюквенной наливкой
и отводя табачный дым рукой,
мне отвечал:
<<< 1 2 3 4 5 >>>