<<< 1 2 3 4 5 >>> |
Раздумывал растерянно и смутно и, вставши с теплой, смятой мной травы, я пересыпал ягоды кому-то и пошагал по лесу без тропы. Я ничего из памяти не вычел и все, что было в памяти, сложил. Из гулких сосен я в пшеницу вышел, и веки я у ног ее смежил. Открыл глаза. Увидел в небе птицу. На пласт сухой, стебельчатый присел. Колосья трогал. Спрашивал пшеницу, как сделать, чтобы счастье было всем. "Пшеница, как? Пшеница, ты умнее... Беспомощности жалкой я стыжусь. Я этого, быть может, не умею, а может быть, плохой и не гожусь..." Отвечала мне пшеница, чуть качая головой: "Ни плохой ты, ни хороший - просто очень молодой. Твой вопрос я принимаю, но прости за немоту. Я и вроде понимаю, а ответить не могу..." И пошел я дорогой-дороженькой мимо пахнущих дегтем телег, и с веселой и злой хорошинкой повстречался мне человек. Был он пыльный, курносый, маленький. Был он голоден, молод и бос. На березовом тонком рогалике он ботинки хозяйственно нес. Говорил он мне с пылом разное - что уборочная горит, что в колхозе одни безобразия председатель Панкратов творит. Говорил: "Не буду заискивать. Я пойду. Я правду найду. Не поможет начальство зиминское - до иркутского я дойду..." Вдруг машина откуда-то выросла. В ней с портфелем - символом дел - гражданин парусиновый в "виллисе", как в президиуме, сидел. "Захотелось, чтоб мать поплакала? Снарядился, герой, в Зиму? Ты помянешь еще Панкратова, ты поймешь еще, что к чему..." И умчался. Но силу трезвую ощутил я совсем не в нем, а в парнишке с верой железною, в безмашинном, босом и злом. Мы простились. Пошел он, маленький, увязая ступнями в пыли, и ботинки на тонком рогалике долго-долго качались вдали... Дня через два мы уезжали утром, усталые, на "газике" попутном. Гостей хозяин дома провожал. Мы с ним тепло прощались. Руку жали. Он говорил, чтоб чаще приезжали, и мы ему - чтоб тоже приезжал. Хозяин был старик степенный, твердый. Сибирский настоящий лесовик! Он марлею повязанные ведра передавал неспешно в грузовик. На небе звезды утренние гасли, и под плывучей, зыбкой синевой опять в дорогу двинулся наш "газик", с прилипшей к шинам молодой травой... Махал старик. Он тайн хранил - ого! Тайгу он знал боками и зубами, но то, что слышал я в его амбаре, так и осталось тайной для него. Не буду рассусоливать об этом... Я лучше - как вернулись, как со светом вставал, пил молоко - и был таков, как зеленела полоса степная, тайгою окруженная с боков, когда бродил я, бережно ступая, по движущимся теням облаков. Порою шел я в лес и брал двустволку. Конечно, мало было в этом толку, но мне брелось раздумчивее с ней. Садился в тень и тихо гладил дуло. О многом думал, и о вас я думал, мои дядья, Володя и Андрей. Люблю обоих. Вот Андрей - он старший... Люблю, как спит, намаявшись, чуть жив, как моется он, рано-рано вставши, как в руки он берет детей чужих. Заведующий местной автобазой, измазан вечно, вечно разозлен, летает он, пригнувшийся, лобастый, в машине, именуемой "козлом". Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома, исчезнет он в район на день-друтой, и вновь - домой, измучившийся, добрый, весь пахнущий бензином и тайгой. Он любит людям руки жать до хруста, в борьбе двоих, играючи, валить. Все он умеет весело и вкусно: дрова пилить и черный хлеб солить... А дядя мой Володя Ну, не чудо в его руках рубанок удалой, когда он стружки стряхивает с чуба, по щиколотку в пене золотой! Какой он столяра Ах, какой он столяр! Ну а в рассказах - ах, какой мастак! Не раз я слушал, у сарая стоя или присевши с края на верстак, как был расстрелян повар за нечестность, как шля бойцы селением одним и женщина по имени Франческа из "Петера" запела песню им... Дядья мои - мои родные люди! Какое было дело до того, что говорила мне соседка: "Крутит Андрей с женой шофера одного. Поговорил бы с теткою лирично. Да нет, зачем? Узнает и сама. Ну, а Володя - столяр он приличный, но ведь запойный - знает вся Зима". Соседка мне долбила, словно дятел, что должен проявить я интерес. А я не проявлял. Но младший дядя куда-то вдруг таинственно исчез. Все время люда приходили с просьбой то починить игрушку, то диван. Им отвечали коротко и просто: "Уехал на неделю. По делам". И вдруг соседка выкрикнула желчно, просунувши в калитку острый нос: "Да им перед тобою стыдно, Женька! Лежит твой дядя - рученьки вразброс. Учись, учись, студентик, жизни всякой. А ну, пойдем!" И, радостна и зла, как будто здесь была она хозяйкой, меня в кладовку нашу повела. А там лежал мой дядюшка в исподнем, дыша сплошной сивухой далеко, и все пытался "Яблочко" исполнить при помощи мотива "Сулико". Увидев нас, привстал он с жалкой миной, растерянный, уже не во хмелю, и тихо мне: "Ах, Женька ты мой милый, ты понимаешь, как тебя люблю?.." Не мог его такого видеть долго. Он снова душу мне разбередил, и, что-то расхотев обедать дома, я в чайную направился один. В зиминской чайной жарко дышит лето. За кухней громко режут поросят. Блестят подносы, лица... В окнах ленты, облепленные мухами, висят. В меню учитель шарит близоруко, на жидкий суп колхозница ворчит, и темная ручища лесоруба в стакан призывно вилкою стучит. В зиминской чайной шум необычайный, летучих подавальщиц толчея... За чаем, за беседой невзначайной, вдруг по душам разговорился я с очкастым человеком жирнолицым, интеллигентным, судя по всему. Назвался Он московским журналистом, за очерком приехавшим в Зиму. Он, угощая клюквенной наливкой и отводя табачный дым рукой, мне отвечал: |
<<< 1 2 3 4 5 >>> |