Фуку
Назад (Отрывок 8/24) Дальше

- Почему я стал революционером? - повторил команданте Че мой вопрос и исподлобья взглянул на меня, как бы проверяя - спрашиваю ли я из любопытства, или для меня это действительно необходимо. Я невольно отвел взгляд мне стало вдруг страшно. Не за себя - за него. Он был из тех "с обреченными глазами", как писал Блок.

Команданте круто повернулся на тяжелых подкованных солдатских ботинках, на которых, казалось, еще сохранилась пыль Сьерры-Маэстры, и подошел к окну. Большая траурная бабочка, как будто вздрагивающий клочок гаванской ночи, села на звёздочку, поблёскивающую на берете, заложенном под погон рубашки цвета "верде, оливо".

- Я хотел стать медиком, но потом убедился, что одной медициной человечество не спасёшь... - медленно сказал команданте, не оборачиваясь.

Потом резко обернулся, и я снова отвёл взгляд от ео глаз, от которых исходил пронизывающий холод - уже неотсюда. Тёмные обводины недосыпания вокруг глаз команданте казались выженными.

- Вы катаетесь на велосипеде? - спросил команданте.

Я поднял взгляд, ожидая увидеть улыбку, но его бледное лицо не улыбалось.

- Иногда стать революционером может помочь велосипед, - сказал команданте, опускаясь на стул и осторожно беря чашечку кофе узкими пальцами пианиста. - Подростком я задумал объехать мир на велосипеде. Однажды я забрался вместе с велосипедом в огромный грузовой самолёт, летевший в Майами. Он вёз лошадей на скачки. Я спрятал велосипед в сене и спрятался сам.

Когда мы прилетели, то хозяева лошадей пришли в ярость. Они смертельно боялись, что моё присутствие отразится на нервной системе лошадей. Меня заперли в самолёте, решив мне отомстить. Самолёт раскалился от жары. Я задыхался.От жары и голода у меня начался бред... Хотите ещё чашечку кофе?.. Я жевал сено, и меня рвало. Хозяева лошадей вернулись через сутки пьяные и, кажется, проигравшие. Один из них запустил в меня полупустой бутылкой кока-колы. Бутылка разбилась. В одном из осколков осталось немного жидкости. Я выпил её и порезал себе губы. Во время обратного полёта хозяева лошадей хлестали виски и дразнили меня сандвичами. К счастью, они дали лошадям воду, и я пил из брезентового ведра вместе с лошадьми...

Разговор происходил в 1962 году, когда окаймлённое бородкой трагическое лицо команданте ещё не штамповали на майках, с империалистической гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы левой молодёжи. Команданте был рядом, пил кофе, говорил, постукивая пальцами по книге о партизанской войне в Китае, наверно, не случайно находившейся на его столе. Но ещё до Боливии он был живой легендой, а на живой легенде всегда есть отблеск смерти. Он сам её искал. Согласно одной из легенд команданте неожиданно для всех вылетел вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предложил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал искать смерть, продираясь, облепленный москитами, сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые голодные, во имя которых он сражался, потому что по его пятам вместо обещанной им свободы шли каратели, убивая каждого, кто давал ему кров. И смерть вошла в деревенскую школу Ла Игеры, где он сидел за учительским столом, усталый и больной, и ошалевшим от предвкушаемых наград армейским голосом гаркнула: "Встать!", а он только выругался но и не подумал подняться. Говорят, что, когда в него всаживал пулю за пулей, он даже улыбался, ибо этого, может быть, и хотел. И его руки с пальцами пианиста отрубили от его мертвого тела и повезли на самолете в Ла-Пас для дактилоскопического опознания, а тело, разрубив на куски, раскидали по сельве, чтобы у него не было могилы, на которую приходили бы люди. Но. если он улыбался, умирая, то, может быть, потому, что думал: лишь своей смертью люди могут добиться того, чего не могут добиться своей жизнью. Христианства, может быть, не существовало, если бы Христос умер, получая персональную пенсию.

А сейчас, держа в своей, ещё не отрубленной руке чашечку кофе и беспощадно глядя на меня еще не выколотыми глазами, команданте сказал:

- Голод - вот что делает людей революционерами. Или свой, или чужой. Но когда его чувствуют, как свой...

Странной, уродливой розой из камня
ты распустился на нефти,
                                          Каракас,
а под отелями
и бардаками
спят конкистадоры в ржавых кирасах.
Стянет девчонка чулочек ажурный,
ну а какой-нибудь призрак дежурный
шпагой нескромной,
                              с дрожью в скелете
дырку
            просверливает
                                    в паркете.
Внуки наставили нефтевышки,
мчат в лимузинах,
                              но ждет их расплата -
это пропарывает
                        покрышки
шпага Колумба,
                        торча иэ асфальта.
Люди танцуют
                        одной ногою,
не зная -
            куда им ступить другою.
Не наступите,
                        ввалившись в бары,
на руки отрубленные Че Гевары!
В коктейлях
                  соломинками
                                    не пораньте
выколотые глаза команданте!
Темною ночью
                        в трущобах Каракаса
тень Че Гевары
                        по склонам карабкается.
Но озарит ли всю мглу на планете
слабая звездочка на берете?

В ящичных домиках сикось-накось
здесь не центральный -
                                    анальный Каракас.
Вниз посылает он с гор экскременты
на конкистадорские монументы,
и низвергаются
                        мщеньем природы
"агуас неграс" -
                        чёрные воды,
и на зазнавшийся центр
                                    наползают
чёрная ненависть,
                        черная зависть.
Все, что зовет себя центром надменно,
будет наказано -
                        и непременно!
Между лачугами,
                        между халупами
чёрное чавканье,
                        чёрное хлюпанье.
Это справляют микробовый нерест
черные воды -
                        "агуас неграс".
В этой сплошной,
                              пузырящейся плазме
мы,
      команданте,
                              с тобою увязли.
Это прижизненно,
                              это посмертно -
мьерда,
            засасывающая мьерда1.
Как опереться о жадную жижу,
шепчущую всем живым:
                                          "Ненавижу!"?
Как,
      из дерьма вырываясь рывками,
драться
            отрубленными руками?
Здесь и любовь не считают за счастье.
На преступленье похоже зачатье.
В жиже колышется нечто живое.
В губы друг другу
                        въедаются двое.
Стал для голодных
                              единственной пищей
их поцелуй,
                  озверелый и нищий,
а под ногами
                  сплошная трясина
так и попискивает крысино...

О, как страшны колыбельные песни
в стенах из ящиков с надписью "Пепси"
там, где крадется за крысой крыса
в горло младенцу голодному взгрызться,
и пиночетовские их усики
так и трепещут:
                        "Вкусненько...
                                          вкусненько..."
Страшной рекой,
                        заливающей крыши,
крысы ползут,
                        команданте,
                                                крысы.
И перекусывают,
                              как лампочки,
чьи-то надежды,
                        привстав на лапочки...
Жирные крысы,
                        как отполированные.

Голод - всегда результат обворовывания.
Брюхо набили
                        крысы-ракеты
хлебом голодных детишек планеты.
Крысы-подлодки,
                        зубами клацающие,-
школ и больниц непостроенных кладбища.
Чья-то крысиная дипломатия
грудь с молоком
                        прогрызает у матери.
В стольких -
                  не совести угрызения,
а угрызенье других -
                              окрысение!
Все бы оружье земного шара,
даже и твой автомат,
                                    Че Гевара,
я поменял бы,
                        честное слово,
просто на дудочку крысолова!
Что по земле меня гонит и гонит?
Голод.
А по пятам,
                  чтоб не смылся,
                                                не скрылся,-
крысы,
            из трюма Колумбова крысы.
Видя всемирный крысизм пожирающий,
видя утопленные утопии,
я себя чувствую,
                        как умирающий
с голоду где-нибудь в Эфиопии.
Карандашом химическим сломанным
номер пишу на ладони недетской.
Я -
      с четырехмиллиардным номером
в очереди за надеждой.
Где этой очереди начало?
Там, где она кулаками стучала
в двери зиминского магазина,
а спекулянты шустрили крысино.
Очередь,
            став затянувшейся драмой
марш человечества -
                              медленный самый.
Очередь эта
                  у Амазонки
тянется
            вроде сибирской поземки.
Очередь эта змеится сквозь Даллас,
хвост этой очереди -
                                    в Ливане.
Люди отчаянно изголодались
по некрысиности,
                        неубиванью!
Изголодались
                  до невероятия
по некастратии,
                        небюрократии!
Как ненавидят свою голодуху
изголодавшиеся
                        по духу!
В очередь эту встают все народы
хоть за полынной горбушкой свободы.
И, послюнив карандашик с заминкой,
вздрогнув,
                  я ставлю номер зиминский
на протянувшуюся из Данте
руку отрубленную команданте...

1 Мьерда - Дерьмо (исп).

Фуку
Назад (Отрывок 8/24) Дальше