Ритмы Рима
Вставайте,
гигантским будильником Рим тарахтит у виска.
Взбивайте
шипящую пену пушистым хвостом помазка.
И — К Риму!
Отдайтесь рассветному стуку его башмаков, молотков
и крику
молочниц, газетчиков, пекарей, зеленщиков.
Монашки,
хрустя белокрылъем крахмальным, гуськом семенят.
Медяшки
в их глиняных кружках, взывая к прохожим, звенят.
Путаны
идут с профилактики прямо - молиться в собор.
Пузаны
в кафе обсуждают, как вылечить лучше запор.
Монисты
бренчат на цыганках у выставки «Супер-поп-арт».
Министры
летят в «мерседесах». Ладони — в мозолях от карт.
Ладони
в рабочих мозолях — плывут и не ждут ничего.
Лимоны
и люди в Италии стоят дешевле всего.
Куда вы
спешите, все люди? Куда вы ползёте, куда,
удавы
брандспойтов, гдо буйно играет, как мышцы, вода?
Все — к Риму,
как будто бы к храму, гдо вам отпущенье дадут,
и к рынку,
где, может, вас купят, а может быть, и продадут.
Урвал бы
я опыта Рима, чтоб в жизни потом не пропасть.
Украл бы
чуть-чуть его ритма,— да нет, не урвать, не украсть.
Есть Римы,
а Рима, наверное, просто физически нет.
Есть ритмы —
нет общего ритма, и в этом-то улиц секрет.
Но буду
старьевщиком лоскутов Рима, что порваны им.
Набухну,
как будто бы губка, всосавшая порами Рим.
До ночи
подслушивать стану,— и, ночью, конечно, не спя,
доносчик
всему человечеству, Рим, на тебя и себя.
Напрячу
за пазуху всё, что проулки твои накричат,
наплачут,
нашепчут, насвищут, налязгают и нажурчат.
Пусть гонка
за Римом по Риму мне кости ломает, дробя,—
как плёнка,
я буду наматывать яростно Рим на себя...

«Пожар!
           Пожар!
                     Горит синьора Сильвия!»
«Да нет, дурак,
                     квартира —
                                         не она!»
«В шкафу
           пошарь —
                     там есть бельё носильное,
и тот
           дуршлаг —
                     скорее из окна!
Кидай
           диван
                     и крышку унитаза!
...А всё —
           горбом,
                     ну хоть о стенку лбом!
Постой,
           болван,
                     а где же наша ваза?
А где
           альбом,
                     семейный наш альбом?»
«Заткнись,
           жена,
                     тут не поможешь визгом!»
«...Зачем
           с греха
                     пошла я под венец?!»
«Веревку
           на,
                     спускай-ка телевизор!
Повешен,—
           ха! —
                     проклятый, наконец!»
«Не плачь,
           всё здесь —
                     кастрюли и бидоны.
Очнись,
           жена,
                     смотри — ты вся в пуху!»
«Отстань,
           не лезь!..
                     Постой, а где мадонна?
Горит
           она!
                     Забыли паверху!»
«Беда,
           беда!..
                     Ты слышал это, сын мой?»
«Теперь,
           сосед,
                     для них потерян рай.
Теперь
           всегда
                     страдать синьоре Сильвии.
Мадонны нет.
           Забыли...
                     Ай-яй-яй!»

«Кому дуче,
           кому дуче!
До чего хорош портрет!
Налетайте, люди,
                     тучей,—
лучше парня в мире нет!
Кисть художника —
                     ну что ж! —
не Матиссова,
но ведь нам когда-то вождь
нравился мольтиссимо.
Налетай,
           блошиный рынок,
и торгуйся умненько.

Среди стольких птичек-рыбок
это птичка —
           уника!
Покупателей открытых
нет сегодня на вождя,
но с достатком шитых-крытых:
по глазам их вижу я.
Посмелей —
           так будет лучше,
а то дуче трескается.
Кому дуче,
           кому дуче!
Кому дуче требуется?»

«Сюда подходите, синьоры,—
                     здесь продаются письма.
Самые настоящие —
                     видите штемпеля?
Прошу не отклеивать марок,—
                               читайте, не торопитесь...
Писем на всех достаточно —
                               целые штабеля.
Пожалуйста, век восемнадцатый:
                     «...Я буду вас ждать хоть вечность».
Пожалуйста, век девятнадцатый:
                     «...Я буду вас ждать хоть сто лет».
А вот и двадцатый, синьоры:
                     «...Чего ты всё крутишь и вертишь?
Уже я потратил два вечера,
                     а результата нет».
Вот первая мировая,
                     а это уже вторая...
(К несчастью, цензурные вымарки
                     временем не сняло.)
А если третья случится,—
                     синьоры, я представляю,
и вы представляете, думаю,—
                     не будет писем с неё.
Синьоры, по-моему, письма
                     дороже всяких реликвий,
но продают их дёшево,
                     а я покупаю, старик.
Письма — странички разрозненные
                     книги, быть может, великой,
но нету такого клея,
                     чтоб склеить все вместе их».
«Синьор, вам не кажется стрнным,
                     что вы - продавец писем?»
«Странным? А что тут странного?
                     Ага, угадал - вы поэт...
А вам не кажется странным,
                     что вы продавец песен?
В мире так много странного,
                     а, в сущности, странного нет...»

«Мама Рома, мама Рома,
как тебе не совестно?
Тощ супруг, как макарона,
да еще без соуса.
Меня совесть не грызёт —
кровь грызёт игривая.
Дай,
           правительство,
                               развод,
или —
           эмигрирую!»

«Синьор доктор, объясните мне, какое я животное?»
«Не понимаю вашего вопроса, синьора».
«Чего ж тут не понимать, синьор доктор!
Встаю и сразу начинаю штопать, гладить, готовить
завтрак мужу и детям — словом, верчусь,
как белка в колесе.
Сама поесть не успеваю — остаюсь голодная,
как волк.
Иду на фабрику и целый день ишачу,
как осёл.
Возвращаюсь в автобусе и шиплю на всех от злости,
как гусыня.
Захожу в магазин и тащусь оттуда нагруженная,
как верблюд.
Прихожу домой и снова стираю, подметаю, готовлю —
в общем, работаю, как лошадь.
Падаю в кровать усталая,
как собака.
Муж приходит пьяный, плюхается рядом и говорит:
«Подвинься, корова».
Какое же я всё-таки животное,
синьор доктор, а, синьор доктор?»

«Исповедь кончается моя,
падре.
Нет волос, как прежде, у меня —
патлы.
Вы учили, падре, не грешить,
думать.
Я старалась, падре, так и жить —
дура.
Ничего не помню, как во сне.
Зряшно
так жила я праведно, что мне
страшно.
Согрешить бы перед смертью, но
поздно.
Лишь грехи, что были так давно,
помню.
Мне уже не надо ничего —
бабка.
Далеко до школьного того
банта.
Подойдите, что-то вам скажу,
внучки.
Истину, как крестик, вам вложу
в ручки.
Вы не бойтесь, внученьки, грехов
нужных,
и вы бойтесь, внученьки, гробов
нудных.
Вы бегите дальше от пустой
веры
но грехи, как будто в лес густой,
вербный.
Вы услышьте, внученьки, тихи,
в стонах:
радость перед смертью — лишь грехи
вспомнить...»

«Счастливые билетики,
                               билетики,
                                         билетики,
а в них мотоциклетики,
                               «фиатики»,
                                         буфетики.
Hе верьте ни политике,
                     ни дуре кибернетике,
а верьте лишь в билетики,
                     счастливые билетики...
Сейчас на вас беретики,
                     а завтра вы - скелетики.
Хватайте же билетики,
                     счастливые билетики!

«Если вы с неудач полысели,
                     то, синьоры, не будьте разинями —
вы купите себе полицейского
                               замечательного, резинового.
Бейте,
           плюйте,
                     пинайте,
                               тычьте,
                                         а когда его так поучите —
облегченье хотя бы частичпое
                     в этой жизни треклятой получите».

«А резиновых членов правительства,
вы скажите, у вас не предвидится?»
«Обещать вам даже не пробую.
Сожалею, синьор,—
                     все проданы».

«Руки прочь,
           руки прочь
от Вьетнама!
Бросим стирку нашу,
                     дочь,
как-никак,
           я мама.
Ну за что они бомбят
тех детишек —
           вьетнамят,
или все бездетны,
или врут газеты?»

«А я — плевал я на Вьетнам!
Мне бы — тихо жить.
Мне — заплатку бы к штанам
новую пришить!»

«Синьор сержант,
                     синьор сержант,
у Пьяцца ди Эспанья
искала я себе сервант
и секретер для спальни.
И вдруг — витрина,
                     в ней кровать,
а на кровати девка,
в чём родила, конечно, мать,
лежит и курит дерзко.
А рядом с девкою лежат
кальсоны чьи-то сальные
а сверх того, синьор сержант,
пустые...
           эти самые.
А над стыдобищем таким
написано:
           «Скульптура».
Синьор сержант,
                     спасите Рим
и римскую культуру!»
«Рим спасти, синьора, сложно...
Что поделать —
           молодежь!..
А что можно,
           что не можно,—
в наши дни не разберёшь».

«Стриптиз наоборот
                     сейчас у нас в новиночках».
«Что это за штуковина?»
                     «А делается так:
выходит, значит, дамочка,
                     лишь бляшечки на титечках,
а после одевается,
                     и в этом — самый смак».
«Старо...
           на сцену жизни
                               все выползают голыми,
а после одеваются
                     в слова,
                               слова,
                                         слова,
но под словами всё-таки
                               друг друга видят голыми.
Стриптиз наоборот —
                     ля вита такова».

— Синьор, я хозяин бара, и конечно, это не моё дело; но я хотел бы предупредить вас, что женщина, подсевшая к вашему столику,— извиняюсь, мужчина...

— Что за странная шутка!

— К сожалению, это не шутка, в жизненный опыт, синьор. Обратите внимание на руки и ноги - они чересчур крупные и мускулистые. Растительность снята с лица специальной пастой. Длинные волосы — или парик, или свои, отпущенные. Вас, может быть, ввела в заблуждение выпуклая форма груди? Это следствие парафиновых инъекций. Болезненно, но действенно. Синьор, вы еще очень молоды и, видимо, неопытны, поэтому я счел своим долгом несколько неделикатно предупредить вас...

— Значит, эта женщина — мужчина?

— Мужчина, синьор...

— Чёрт знает что такое! Кстати, называйте меня не синьор, а синьорина. Я уже столько дней безрезультатно ищу себе хоть одну настоящую женщину... Что поделаешь — не везет...

«Синьоры! От имени и по поручению президиума Клуба педерастов разрешите мне поднять первый тост за женщин. Пусть вас не удивляет этот тост, синьоры. При всех их физических и моральных недостатках женщины необходимы для того, чтобы рождать нас, педерастов. Итак — за женщин!»

«Мой друг, скажи, к чему писать стихи
среди распада страшного? Не знаю.
Как этот мир сурово ни стыди —
не устыдится. Предан стыд, как знамя.

Спасение в стыде, но он забыт,
и мне порою хочется воскликнуть:
«О, где же, человечество, твой стыд —
единственный твой двигатель великий?

Вокруг бесстыдство царствует в ночи,
а чувства и мельчают и увечатся,—
лишь пьяниц жилковатые носы
краснеют от стыда за человечество».

«Постой, постой... Твой горький монолог
уже стихи... Писать их, значит, стоит.
А не захочешь — так заставит бог,
который в нас, несовершенных, стонет.

Да, стыд забыт,— вернее, он притих,
но только сокрушаться не годится.
Ведь ты стыдишься! Почему в других
потеряна способность устыдиться?!

Бездейственно следить чужой разврат
не лучше откровенного разврата,
и, проклиная свысока распад,
мы сами — составная часть распада.

Ну, а тебе не кажется, мой друг,
что, зренье потерявши от испуга,
мы в замкнутый с тобой попали круг,
не видя мира за чертою круга?

Но есть совсем другие круги, есть,
и в этот миг — нетронуто, старинно —
любовь, надежда, доброта и честь идут,
для нас незримые, по Риму.

Они для нас, как мы для них,— в тени.
Они идут. Как призраков, нас гонят.
И, может, правы именно они
и вечны, словно Вечный этот город».

«Забыли нас, любимый мой.
Из парка все ушли домой,
и с чёртового колеса
стекли куда-то голоса.

Механик, видно, добрый был,—
на землю нас не опустил.
Остановилось колесо.
Забыли нас... Как хорошо!

Внизу наш бедный гордый Рим,
любимый Рим, проклятый Рим.
Не знает он, что мы над ним
в своей кабиночке парим.

Внизу политики-врали,
торговцы, шлюхи, короли,
чины, полиция, войска -
какая это все тоска!

Кому-то мы внизу нужны,
и что-то делать мы должны.
Спасибо им, что хоть сейчас
на небесах забыли нас.

Чуть-чуть кабиночку качни
и целовать меня начни,
не то сама её качну
и целовать тебя начну".

Постой, война, постой, война!..
Да, жизнь как Рим,- она страшна,
но жизнь как Рим - она одна...
Постой, война, постой, война!..
1965