Работая локтями, мы бежали,- кого-то люди били на базаре. Как можно было это просмотреть! Спеша на гвалт, мы прибавляли ходу, зачерпывая валенками воду и сопли забывали утереть. И замерли. В сердчишках что-то сжалось, когда мы увидали, как сужалось кольцо тулупов, дох и капелюх, как он стоял у овощного ряда, вобравши в плечи голову от града тычков, пинков, плевков и оплеух. Вдруг справа кто-то в санки дал с оттяжкой. Вдруг слева залепили в лоб ледяшкой. Кровь появилась. И пошло всерьез. Все вздыбились. Все скопом завизжали, обрушившись дрекольем и вожжами, железными штырями от колес. Зря он хрипел им: "Братцы, что вы, братцы..." - толпа сполна хотела рассчитаться, толпа глухою стала, разъярясь. Толпа на тех, кто плохо бил, роптала, и нечто, с телом схожее, топтала в снегу весеннем, превращенном в грязь. Со вкусом били. С выдумкою. Сочно. Я видел, как сноровисто и точно лежачему под самый-самый дых, извожены в грязи, в навозной жиже, всё добавляли чьи-то сапожищи, с засаленными ушками на них. Их обладатель - парень с честной мордой и честностью своею страшно гордый - все бил да приговаривал: "Шалишь!..." Бил с правотой уверенной, весомой, и, взмокший, раскрасневшийся, веселый, он крикнул мне: "Добавь и ты, малыш!" Не помню, сколько их, галдевших, било. Быть может, сто, быть может, больше было, но я, мальчишка, плакал от стыда. И если сотня, воя оголтело, кого-то бьет,- пусть даже и за дело! - сто первым я не буду никогда! |
1963 |