Проклятие моё, души моой растрата — эстрада. Я молод был, хотел на пьедестал, хотел аплодисментов и букетов, когда я вышел и неловко встал на тальке, что остался от балеток. Мне было ещё нечего сказать, а были только звон внутри и горло, но что-то сквозь меня такое пёрло, что невозможно сценою сковать. И голосом ломавшимся моим ломавшееся время закричало, и время было мной, и я был им, и что за важность: кто был кем сначала. И на эстрадной огненной черте вошла в меня невысказанность залов, как будто бы невысказанность зарев, которые таятся в темноте. Эстрадный жанр перерастал в призыв, и оказалась чем-то третьим слава. Как в Библии, вначале было Слово, ну а потом — сокрытый в слове взрыв. Какой я Северянин, дураки! Слабы, конечно, были мои кости, но на лице моём сквозь желваки прорезывался грозно Маяковский. И, золотая вся от удальства, дыша пшеничной ширью полевою, Есенина шальная голова всходила над моею головою. Учителя, я вас не посрамил, и вам я тайно все букеты отдал. Нам вместе аплодировал весь мир: Париж и Гамбург, и Мельбурн и Лондон. Но что со мной ты сделала — ты рада, эстрада? Мой стих не распустился, не размяк, но стал грубей и темой и отделкой. Эстрада, ты давала мне размах и отбирала таинство оттенков. Я слишком от натуги багровел. В плакаты влез при хитрой отговорке, что из большого зала акварель не разглядишь — особенно с галерки. Я верить стал не в тишину — в раскат, но так собою можно пробросаться. Я научился вмазывать, врезать, но разучился тихо прикасаться. И было кое-что ещё страшней: когда в пальтишки публика влезала, разбросанный по тысячам людей, сам от себя я уходил из зала. А мой двойник, от пота весь рябой, стоял в гримёрной, конченый волшебник, тысячелик от лиц, в него вошедших, и переставший быть самим собой. За что такая страншнм награда, эстрада? "Прощай, эстрада..." - хрипло прошепчу, хотя забыл я, что такое шёпот. Уйду от шума в шелесты и шорох, прижмусь берёзке к слабому плечу. Но, помощи потребовав моей, как требует предгрозье взрыва, взлома, невысказанность далей и полей подступит к горлу, сплавливаясь в слово. Униженность и мёртвых и живых на свете, что ещё далёк до рая, потребует, из связок горловых мой воспалённый голос выдирая. Я вас к другим поэтам не ревную. Не надо ничего — я всё отдам: и славу, да и голову шальную, лишь только б лучше в жизни было вам. Конечно, будет ясно для потомков, что я — увы! — совсем не идеал, а всё-таки — пусть грубо или тонко — но чувства добрые я лирой пробуждал. И прохриплю, когда иссякших сил, наверно, и для шёпота не будет: «Простите, я уж был, какой я был, а так ли жил — пусть бог меня рассудит». И я сойду во мглу с тебя без страха, эстрада... |
1966 |